Не торопясь, он оделся и вышел на полосу песка, наугад, улыбаясь, думая о слепцах, играя с туманом в его игру. Интересно, как на самом деле у слепых? Темнота и мрак? красноватый полусумрак наших прикрытых на солнце век? красно-зеленые куши? А может, именно белая мгла тумана — мир слепого? Под ногами хрупнули раковины зашелестела одна из сухих тростниковых полос, он не видел ее, он уже и на вытянутой руке плохо различал пальцы.
Шоссе, очевидно, все же существовало; машины проезжали мимо, замедлив ход; вот одна затормозила неподалеку; дверца хлопнула; и тут услышал он приближающийся плач грудного ребенка. Пожилой человек в очках, с переходящей в усы короткой бородкою придававшей ему сходство с китайцем из андерсеновской сказки (Андерсена он тоже прочел в свое время), неуверенно продвигался сквозь марево, неся на руках завернутого в голубое одеяльце плачущего младенца. Человек прошел рядом с ним, но его не заметил из-за сценического эффекта встречи невидимок, порожденного метеоусловиями. Плач то удалялся, то приближался, человек с ребенком плутал, послышалось чертыханье и плеск, видимо, заблудившийся в тумане ступил в воду. Его негромко окликнули на два голоса, он обрадованно откликнулся, детский плач и голоса встретились, женское ляляканье и сюсюканье, плач смолк, хлопнула дверь, — похоже, в доме-близнеце.
Он сел на песок в нулевой почти видимости, в полном молоке, и закурил, улыбаясь; он не боялся тумана, хотя данный производил впечатление внушительное.
Ему хотелось проверить, как туман рассеется, как управится режиссер с такой сложной задачей: начнет ли пелена таять и редеть? подниматься в небо? уплывет ли туда, в гору, за шоссе, к электричкам, подобно горному облачку? Но сон сморил его внезапно, едва добрел он до верандочки, чуть не потерявшись в двух метрах от нее. Он упал в кровать не раздеваясь, отключился моментально, сны видел, да забыл, проснувшись. Никаких следов призрачной лавины; летнее солнечное, чуть отчужденное, не вполне прогретое солнышком северозападное прибрежное утро. Он было подумал — не примерещилось ли ему? Да, идя к воде, нашел на песке голубую соску, единственное, но вполне убедительное доказательство того, что младенчик был, а стало быть, и туман тоже.
Дорогой Сергей! Почему ты мне не пишешь? Единственное полученное мною тут послание было от матушки-Природы и именовалось туманом. Старик, туман вплыл в мою веранду, просочился через щели, вломился в форточку. Послание составляла матушка-Природа в тот период изготовления бумаги, когда листа еще нет, когда весь перевернутый чан (свод небесный, плоскость земная, круг горизонта) наполнен холодно кипящей бумажной массою; то-то вышел бы рулончик по завершении процесса! что там изобретшие бумагу китайцы со всей их Великой Китайской стеною, которой отгораживали они изобретения свои! всех нас, оптом и в розницу, можно было бы упаковать и отправить малой скоростью. Однако именно из-за незавершенности процесса я не понял текста предназначенного мне письма, не различил слов; слова как бы ожидались в будущем, но к тому моменту, как им бы на загадочной палимпсесте проступить, туман рассеялся.
До того, как ему довелось рассеяться, он послал мне романтическое видение в лице вынырнувшего из марева пожилого помятого дяденьки с орущим грудным дитятей на руках. Не заметив меня, персонаж малость пометался вслепую, не видя округи, залитой Природой ее личным материнским молоком, а потом пристроил подкидыша в дом-близнец с неизвестной мне целью, разве что хозяйская домработница или родственница Адельгейда согласилась на роль няньки, каковая ей вполне впору.
Мне захотелось посмотреть на младенца, чье пребывание в доме сумасшедшего хозяина по имени Николай Федорович казалось мне нелепым, и, когда солнце пригрело прозрачный воздух, изжив из него остатки сырости, следы непроницаемой утренней пелены, я отправился в дом, подыскав и предлог проще простого: иду к Адельгейде, чья хозяйственность и домовитость прямо-таки написана у нее на лбу, одолжить, то есть занять, то есть попросить соли. Тем более что двери дома Новожиловых были заперты, хозяева, видимо, отсутствовали, — просить больше не у кого. Подойдя к обращенному к шоссе парному темному крылечку, я обнаружил над дверью внушительных габаритов подкову, под которой, выполненная накладными деревянными буквами, обреталась надпись: ПЕНАТЫ. Заполошному хозяину спать не давали лавры Ильи Ефимовича, жившего, как известно, в одноименной усадьбе в Куоккале, то есть неподалеку. Я позвал Адельгейду. Никто не ответил. Дверь превежливо отворилась под моей рукой, я вошел, миновал малюсенькую прихожую, узкую комнатушку, чьи две двери (из четырех, просто двери вместо стен, симпатичное помещение) выходили на диаметрально противоположные веранды, небольшой коридор, по обеим сторонам которого располагались еще две комнаты, и оказался в центральном зале с печью в середине. Вся кубатура с пола до потолка уставлена была шкафами и полками; самый большой, в целую стену, шкаф напоминал каталог большой библиотеки, сплошь ящички с этикетками, цифры, грифы, буквы помечали этикетки. В углу располагалось сооружение типа перегонного аппарата, стеклянные трубки, иные в виде змеевиков, иные под углом; прозрачная жидкость перегонялась по трубкам. Я бы решил, что имею дело с подпольным самогонщиком; однако в центре аппарата, в специально для того предназначенной емкости, спал младенец. Я не заметил, был ли младенец, как в реанимации, как-нибудь к установке подключен (через капельницу либо маленькую трубочку, забравшуюся в ноздри); по-моему, он лежал автономно и дрых в стеклянном гнездышке. Особо вглядеться была мне не судьба — в комнату вихрем влетел хозяин, выволок меня за рукав через зеркальные помещения на крыльцо, ведущее к заливу, и вытолкал взашей. Я в паузе вымолвил было про соль и Адельгейду. Он меня не слушал. Зато выслушала возникшая Адельгейда. Она вынесла мне соль в розовой, с рифлеными боками, видавшей виды, однако идеально чистой чашке и сказала хозяину: «Тише». Хозяин тут же смолк и ушел в дом. Я понес не нужную мне соль на свою веранду, где розовая чашка очень даже украсила бесцветный интерьер. Как бы ты прокомментировал мой сюжет? Может, Николай Федорович изобрел инкубатор для недоносков? Мои предчувствия, что нахожусь я в месте бермудском, начинают обретать материальность. Что ты обо всем этом думаешь? Жду ответа.
Написав письмо и бросив его в синий почтовый ящик у шоссе, он побрел по пляжу в сторону каменной косы, своеобразного природного (или отчасти рукотворного, кто их, финнов, разберет) мола. На отшибе, прижавшись к прибрежным соснам, поблескивая парой крошечных окошек, стояла серо-черная лачуга, в прошлом, видимо, сарай при рыбачьей хижине или сама хижина; на крыше торчала маленькая печная труба. Дверь была заперта. Он поднял руку, пошарил почти машинально, в деревнях часто прятали ключ на верхнюю притолоку. Ключ там и лежал.
Белая небольшая печь, маленькая металлическая, совершенно проржавевшая печурка, старая табуретка, обшарпанный стол, топчан. Неожиданно большое зеркало на стене. Никто тут не жил и не спал. Однако пол был подметен, а на зеркале не увидел он слоев пыли.
Выйдя, он водворил ключ на место и только и успел броситься за угол и замереть у стены: к лачуге шел задумавшийся Николай Федорович с листами бумаги в руках.
Он боялся отойти, чтобы не быть увиденным в окно; замерев, он выслушал сначала, как тот запел противным дребезжащим голосом: «Привет тебе, приют священный! Привет тебе, приют смиренный!» — и откашлялся. Далее последовал шорох бумаги. Потом Николай Федорович произнес монолог. В середине монолога удалось подслушивающему поневоле и подсмотреть, по воле уже: подобно провинциальному актеру, Fiodoroff стоял перед зеркалом, выверяя осанку, поворот головы, даже жесты, временами поглядывая в листы бумаги, где, очевидно, был написан произносимый им текст. Происходящее напоминало репетицию, когда актер еще нетвердо знает роль.
— Есть некий перст судьбы в том, что именно российской науке предназначена была честь совершить данное открытие, способное перевернуть весь ход развития человечества как космогонического феномена, доселе существовавшего в покорности законам Природы, а отныне долженствующего жить с ней на равных, а может быть, и более того.
«Какой дурацкий оборот», — подумал он.
— Российская наука, представлявшаяся прежде ученому миру задворками, по которым изредка проходит настоящий ученый, теперь займет по праву принадлежащее ей место. Я горжусь только тем, что на мою долю выпало подтвердить сию роль отечественного разума, а не личными скромными заслугами моими. Ибо честь Отечества для меня превыше личных заслуг, хоть я их и не умаляю. Русская научная мысль уже дала миру немало славных имен, начиная с Михаилы Ломоносова. Мы не можем не вспомнить тут известных всему миру Лобачевского, Менделеева, Бутлерова, Павлова, Циолковского, Вернадского, Ухтомского, Вавилова. Ученого российского всегда отличала бескорыстная преданность делу, фанатические однолюбы были по сути своей все они, почти подвижники, почти монахи, почти аскеты всегда — не просто собиратели и изыскатели, но души высокого полета, именно великие сердца в первую очередь — а после уже и великие умы. Не рационалистические выкладки, но безумные озарения провидцев составляли истинный смысл и ценность всякого ученого мужа, рожденного землей русской. Не местническими, не современными минутными интересами дышала всегда наука на заповедной нашей земле, чье высокое предназначение еще не выявлено до сих пор, но начинает проясняться постепенно, в том числе и стараниями вашего покорного слуги. Нашу науку всегда привлекали заоблачные дали, космогонические сны, неоглядные горизонты и глубинные сущностные тайны бытия.