А еще Давид был анекдотчиком. Нет, он не культивировал в себе это свойство и не заносил анекдоты в записную книжку. Просто он их не забывал. Он не думал о них, не повторял про себя, но память то и дело подсовывала анекдотец, подходящий к случаю. Рассказывал он здорово, что удается не каждому. Ведь рассказать анекдот – это сыграть миниатюрный спектакль, где ты и артист, и режиссер, и немного соавтор.
Давид был запоздало холост. Он жил один в двухкомнатной квартире возле станции метро «Водный стадион» и время от времени совершал пробежки по парку: хвойный воздух, тренировка тела, потом контрастный душ дома. В квартире он весело убирался под музыку, чаще – джазовую, иногда готовил себе и первое, и второе – он хорошо умел готовить. В общем, был в тридцать два года веселым и самодостаточным человеком.
Вел ли Давид личную жизнь? Вел, как не вести? Но, во-первых, дорожа свободой, не допускал, чтобы дело доходило до сильной привязанности, во-вторых, приводил гостью в свое жилище только изредка, предпочитая вести бои на чужой территории. Тем более никогда не давал ключ женатым донжуанам. Говорил, шутливо копируя немецкий акцент:
– Доннер веттер! Мой дом не есть бардак!
Он действительно любил свою квартиру, ее уют, ее музыку, которая, казалось, тихо звучала даже при выключенном музыкальном центре. Любил привычную с детства мебель, особенно – широкую книжную секцию и портрет рано умершей мамы над письменным столом.
На пляже Давид появлялся с шахматной доской и шахматными часами. Утвердив на гальке дощатый топчан без ножек и сложив на него одежду, он принимался расхаживать по пляжу, демонстрируя ловкое тело, новенькие импортные плавки и шахматный инвентарь. Не спеша фланировал между распластанными телами, бросая рассеянные взгляды то на привлекательный морской пейзаж, то на не менее привлекательных женщин в очень экономных купальниках, до тех пор пока кто-нибудь не окликал его мм предмет сразиться в шахматы. Играл Давид здорово.
Часто ему удавались блицы-пятиминутки, потому что природа, как было упомянуто, наградила его быстрым умом.
Однажды его окликнула девушка:
Молодой человек, не согласитесь ли сыграть со мной? Я, правда, игрок неважный…
Но Давид уже расставлял шахматы на топчане незнакомки.
Она была смугла и худощава, роста выше среднего, чуть раскосая, чуть скуластая.
– Вы – азиатка? – аккуратно спросил Давид.
– Нет, – рассмеялась девушка, – я – чистый хохол. А вы?
– Я? У меня папа русский, а мама – медицинский работник, – выдал Давид заезженную шутку. – А зовут меня Давид. В какой руке? Ваши белые.
– Я – Эмма, – улыбнулась девушка и сделала первый ход. Играла она неплохо. Совсем неплохо. Она не только начала непростой королевский гамбит, но, как оказалось, знала его продолжение и ходов восемь шпарила, как по учебнику.
«Какая интересная», – подумал Давид об Эмме и сам не смог бы точно ответить, что имел в виду: внешний вид или внутреннее содержание. Зависая над доской и меняя время от времени положение, девушка невольно демонстрировала себя, и Давид с удовольствием разглядывал грациозную шею, неширокие, почти детские плечи, небольшую красивую грудь, едва прикрытую купальником. Ему захотелось ее рассмешить.
– Хотите старый анекдот? Значит, так, – сказал он и посмотрел на море. – Судно наскочило на мину. Кораблекрушение. Люди посыпались с палубы, как горох, и плавают, ожидая помощи. Большой спасательный катер подплывает то к одному утопающему, то к другому, и здоровяк-боцман вытаскивает каждого за волосы. Подплыли к одному, а он лысый. Боцман в горячке орет: «Идиот, нашел время шутить! Поворачивайся головой!»
Она смеялась, обнажая добела отчищенные зубы, один зуб, верхний третий от середины, рос неровно, выдавался вперед, и она привычно закрывала его ладошкой.
Давиду – нравилось. Кто знает, может быть, все вместе, вся эта картинка: шахматы и смеющаяся женщина на фоне Черного моря, и приятность от нежаркого еще утреннего солнца – все это вместе взятое толкнулось в его не занятое в настоящий момент сердце и осталось там надолго. Ведь неведомо, как возникает робкое чувство, которое разрастаясь, превращается в могучую тягу, порой двигающую судьбы не только людей, но и целых организаций, а иногда и народов. Одним словом, портрет женщины с шахматами на фоне моря запал Давиду в душу и остался там, поселился, не собираясь исчезать. Вот ведь как!
– Ваш ход! – сказал Давид.
– Я должна подумать, – ответила Эмма. – Я, когда смеюсь, не думаю. Теперь я уже посмеялась…
Тут речь ее стала бессвязной и, прямо скажем, бессмысленной. Она все повторяла: «посмеялась… посмеялась», но слово это потеряло свое значение. Она повторила его раз, наверное, тридцать. Потом сказала твердо, как припечатала: «Посмеялась!» И сходила конем. Но силы были все-таки неравными. И когда до мата белым оставалось ровно четыре хода, Давид сказал быстро:
– Предлагаю ничью. Ничья, ничья. – Он смахнул с доски фигуры. – Поплаваем?
Они заплыли за буйки и там поцеловались. Придумал это Давид. Они вытянулись в одну линию головами друг к другу, чуть подгребая под себя руками, как фигурные пловчихи, и, подняв головы, поцеловались. По замыслу-то поцелуй должен был быть символическим, как, скажем, в балете, но губы сомкнулись и не желали размыкаться, линия сломалась, и молодые люди ушли под воду, обнявшись. Потом они оттолкнулись друг от друга и, вынырнув, поплыли к берегу. Эмма была смущена и молчала. Давид первым выбрался на берег, подал девушке руку и, чтобы разрядить обстановку, сказал:
– Помните, как у Горького начинается рассказ «Мальва»? Море – смеялось.
Эмма посмотрела на него внимательно, потом подошла к топчану, достала спрятанный в одежде фотоаппарат и, поставив нового знакомого у самого уреза воды, навела на него объектив. Сделав снимок, сказала:
– Помните, у Хемингуэя называется рассказ: «Давид и море»?
Здесь уместно прервать повествование, ибо описание развития курортного романа может показаться банальным, а стало быть, скучным, или того хуже: может вызвать постыдное любопытство подглядывающего в замочную скважину. Что же касается декораций, в которых Эмма и Давид узнавали лучшие стороны друг друга, как-то: домик Чехова в Гурзуфе, дендрарий в Ботаническом саду, Бахчисарайский фонтан, Афонские пещеры, то их описание легко найти в любом путеводителе по Крыму. Писателю же стыдно повторяться. А насчет развития отношений одно можно сказать: раз уж герои заговорили цитатами, то позволительно и нам процитировать, скажем, лаконичного поэта Владимира Вишневского:
«Они друг другом не пренебрегали!»
Шучу-шучу. А почему бы и не пошутить под крымским солнышком? Серьезного-то еще будет – о-го-го! Рынок, бизнес, кредиты, инвестиции…
А пока что – одни шутки, одни робкие ласки, одна безмятежность.
Ведь море действительно смеялось!
Снежным декабрьским днем 1990 года Леонид Петрович Егоров ехал в троллейбусе по прямому до утомительности Дмитровскому шоссе. Он внимательно считал остановки, загибая пальцы. Леонид Петрович прожил в Москве менее года. Города не знал и боялся проехать место назначения. Он ехал, вглядываясь в невеселый городской пейзаж, и сжимал подмышкой плоскую папку искусственной кожи с поблекшим золотым тиснением: «Участнику совещания писателей, пишущих на темы о жизни пограничников».
Было. Было такое совещание, и проходило оно в Латвии, в доме творчества писателей «Дубулты». Всех участников обеспечили тогда отдельными номерами с удобствами и поставили на курортное котловое довольствие. Леонид Петрович ни при какой погоде не описывал пограничников, но эстонская писательская организация послала именно его, потому что никто из писателей-эстонцев ехать не пожелал, а Леонид Петрович согласился. Тем более что в прошлом он был морским офицером. Считалось, что это где-то близко… После не оставшихся в памяти докладов был устроен шикарный прием, который как раз в памяти и остался. Впрочем, все это позади, в прошлой жизни, в другом месте и в другом времени. Можно даже сказать, что за кормой у Леонида Петровича осталось две жизни: первая – военно-морская служба и первый брак, вторая – какая-никакая литературная карьера и второй брак. Это – было. А что будет? Будет девятая остановка, на которой он сойдет и отправится в дом пионеров на встречу с учащимися пятых, шестых и седьмых классов.
По стране металась перестройка. Но Советский Союз еще не распался, и Бюро пропаганды художественной литературы при Союзе писателей пока еще функционировало, поддерживая творцов материально. По крайней мере в Москве. Самое смешное, что сойти на девятой остановке не получилось. Он не прозевал ее, нет, и двинулся, было выйти, но на его пути у самых дверей стояла внушительных размеров дама, которая, казалось, тоже готовилась к высадке, а на самом деле выходить не собиралась. Оттолкнуть ее или хотя бы мягко, но решительно отодвинуть рукой Леонид Петрович положительно не мог. Тридцать лет в спокойной и элегантной Эстонии очертили в его сознании рамки, за которые заходить нельзя. Он сам не выносил, когда в броуновском движении толпы кто-нибудь отодвигал его, как предмет, не позволял подобного и себе. И пока строил фразу, что-то начинающееся с извинения, транспортное средство подкатило к тротуару, и двери отворились. Дама запоздало отодвинулась, Леонид Петрович попытался выйти, уже и ногу занес над ступенькой, но был бесцеремонно смят и отброшен назад хлынувшей с остановки толпой. Двери закрылись – троллейбус тронулся. Потом пришлось обратно трусить рысцой, чтобы не опоздать к часу, указанному в путевке. Что поделать – Леонид Петрович в Москве жил недавно и воистину города не знал.