С моим опытом и поддержкой Алиетта стала сначала королевой Испании, а потом — простой принцессой: оказалось, что испанская королева подчиняется неумолимому великому Церемониалу, Этикету и Протоколу. Глупо по собственной воле влезать в такие дебри.
Когда обществу надоедало о нас заботиться или Тонтон-Макут выходил из себя при виде наших больничных счетов, Анни шла работать на монтаже фильмов, потому что это все равно как в кино. Я работал в двадцати разных местах, одно незаметнее других, и был на хорошем счету. У нас родилась девочка, но мы ее не слишком афишировали: она была совершенно нормальной и могла ненароком бросить тень на мое как бы вроде что-то и на мою принцессу. Я выговорил у Тонтон-Макута право на три недели больницы в год, и ни днем больше. Это было до Дании, до моего большого приступа искренности. Итак, у меня было только три недели в год на то, чтобы тренироваться, приглядываться, учиться и готовиться.
Я купил удава и вел за ним наблюдения для написания своего первого документального труда, «Голубчика», но этот гад залезал во все дыры и исчезал с глаз, потому что не желал лежать в основе литературного произведения.
Несмотря на оговоренные три недели в больнице, я смог выклянчить дополнительно десять дней, кстати, как раз благодаря удаву. В то время я сам был на мели, Анни из-за кризиса воображения не могла найти никакого фильма, и мне было лень влезать в шкуру водопроводчика или мусорщика, Тысячелетнее обожествление труда сидело у меня уже в печенках, и каждый раз, когда я в поте лица зарабатывал свой хлеб, в таком качестве он казался мне так отвратителен, что желудок мой хлеб этот не принимал и я отдавал его назад.
И настал момент, когда мы с Анни оказались у себя в Каньяке в такой жопе, что я уже не сомневался, что окружающая действительность издевается над нами, просто живот надрывает, глядя на нас, показывает на нас пальцем, потому как последнее слово всегда остается за ней.
Мы с Анни посмотрели друг другу в зрачки. Жрать хотелось, это закон сохранения видов, а бабок не было вовсе.
— Что будем делать?
— Ты поедешь жить к родителям.
— А ты?
Я хлопнул себя по лбу. Не знаю, как мне пришла в голову эта мысль. Думаю, сыграла гениальность моего дедушки по материнской линии, — он ведь даже ни разу не сидел, такой был хитрый.
— Господи, да удав же! — заорал я.
Назавтра я спокойно гулял по улицам Кагора с удавом на веревочке. Голубчик ползал и никого не трогал, переходил дорогу в положенном месте, на зеленый сигнал светофора, словом, вел себя примерно. Но тут нам повстречался полицейский — и что же он сделал? Нарочно наступил на удава. Сволочь. Поставил на него свое копыто, как только увидел, что это удав, просто из ненависти ко всему новому, оригинальному, нон-конформистскому. Я возмутился:
— Черт побери! Да вы нарочно!
Он, казалось, удивился:
— Что — нарочно?
— Наступили на моего удава.
Тут уж я его и вправду озадачил. Невероятно, как все они умеют притворяться.
— Какого удава?
— Как какого? Вот этого. — Я показал пальцем на Голубчика. — Я тут спокойно гуляю с удавом на веревочке, а вы по нему ногами ходите, и все оттого, что он не местный.
Полицейский посмотрел себе под ноги. И побагровел.
— Нет здесь удава, — сказал он с фальшивой самоуверенностью, потому что ничто так не выдает сомнение.
Голубчик напоказ вылизывал себе отдавленное полицейским место.
— А это что, по-вашему? Не удав?
— Блин, — сказал полицейский, потому что у него тоже был словарный запас. — В Кагоре удавов нет. Тут вам не Африка.
— Ах так, значит. И всех африканцев — вон. Вы увидели моего удава и тут же, как расист, наступили ему на морду.
— Фу ты черт, — только и сказал полицейский, потому что, несмотря ни на что, полицейские чтут закон.
И что же сделал этот гад? Достал из кармана свисток! Но и свисток не увидел моего удава. Тогда он громко и четко соврал:
— Здесь нет никакого удава.
Свистки не разговаривают. Это была такая грубая полицейская провокация, что я обалдел. Я не буйный, но когда свистки отрицают существование удавов в Кагоре, это такой вопиющий факт, с гнусными намеками на то, что вы псих, что есть с чего разозлиться.
И что же сделал это негодяй, получив от меня по заслугам? Он достал из кармана другого фараона, а тот — третьего, и глазом я не успел моргнуть, как все вокруг кишело озверевшими фараонами, из которых, как из матрешек, вылезали все новые фараоны, вокруг меня кишели удавы, не признающие удавов, их становилось все больше и больше, они плодились и распространялись, хватали меня, и окружали, и росли, и множились, и я вдруг почувствовал себя глобальным и так испугался, что стал орать и звать на помощь Пиночета, — но нет в мире доброго боженьки. Очнулся я в участке, и тут мне не повезло. Комиссар Отченаш помнил меня по генетическому прошлому и знал, что я связан со старейшей королевской династией Европы.
— Слушайте, Пехлеви, хватит с нас ваших акций протеста. Не нужно нам тут левацких провокаций. Кагор спокойный город. Езжайте, устраивайте такие штуки у психов в Париже, Пехлеви.
— Павлович я, а не Пехлеви, — отвечал я ему с достоинством. — Пехлеви Реза — это иранский шах. А не я.
Он порозовел.
— Я отлично знаю, кто иранский шах, а кто нет, — сказал инспектор Отченаш, нажимая на «р». — И не принимайте на себя, потому что оскорбления иностранной главе, Пехлеви, — они влекут за собой!
— Павлович! — крикнул я, но тихо, потому что и сам уже не был в этом уверен, я ведь то там, то тут, то меня убивают, то меня пытают, то меня расстреливают. — Нечего тут намекать! Павлович вам не Пехлевич! Пехлевич — иранский шах, а иранский шах — не я!
— Я и не говорю, что вы иранский шах, вашу мать! — гаркнул он. — Это вы его вытащили на ковер!
— Я не шах иранский, и нечего намекать на персидские ковры! Я не шах иранский, кому знать, как не мне, я он и есть! Я он самый я! А он Пехлевич! Я не иранский шах, я тут вообще ни при чем! ИРАНСКИЙ Я НЕ ШАХ!
На десять дней меня поместили в больницу. Жилье, белье, питание, уход, стул и секс за государственный счет, и все оттого, что я точно не иранский шах, плюс говорящие свистки, полицейские матрешки и удав в придачу.
Элен — надо менять имена, иначе вас могут выследить — тоже пристроилась ко мне. Походила немного по Кагору в платье принцессы с туманным взглядом и с виолой под мышкой. Ее дядя дружил с муниципальным советником от левых сил, и когда тот увидел средневековую принцессу, разгуливающую по Кагору с виолой в руках, пытливо вглядываясь в грядущее, то сразу понял, что она высокий политический гость и вестник перемен. Он посодействовал, и Анни от греха подальше поместили в психушку.
* * *
Забыл сказать вам, что Алиетта красавица, но я не хозяин своему воображению, и мне случается видеть красоту там, где все остальные видят только физические формы. Я скрываю это, потому что испытываю понятную тревогу, сталкиваясь с человеческой потребностью в уродстве.
У нас есть любимая скамейка в парке у замка, и те, кому положено по службе, оставляют нас в покое. Как только вас объявляют психом, люди начинают относиться к вам благожелательно, потому что это не политика.
Одно было досадно: удав пополз за мной в клинику. Ночью он обвивался вокруг меня, и я начинал задыхаться. Пришлось писать, чтоб от него избавиться. «Голубчик» стал моим первым опытом самолечения. Род самообслуживания, как говорится каждый раз, когда можно обслужить себя самому. С первых страниц мой удав начал таять, и, когда я закончил книгу, он полностью исчез.
Теперь мне нужен был другой сюжет для самозащиты и самоэвакуации. Но, как известно каждому, с сюжетами у нас сейчас плохо. Не то чтобы их не хватало, нет, слава Богу, просто большинство уже использованы. Есть еще сюжеты, которых мне не надо ни за какие деньги, очень уж они воняют. Речь даже не о Чили, хотя как не упомянуть его в романе? Вот в Южной Америке отличные писатели, им есть о чем писать. Или шесть миллионов уничтоженных евреев, но это дело прошлое. Были еще советские лагеря, архипелаг ГУЛАГ, но по избитому пути мы не пойдем. Была война в Бангладеш, изнасиловано двести тысяч женщин, — казалось бы, хорошо, в книге должна быть доля сексапильности, но это уже не актуально, все вышло так быстро. Была тема американских негров, но черные писатели Америки жутко злятся, когда покушаются на их сюжеты. Были случаи голода, коррупции, массовые убийства, ужас и насилие в Африке, но писать об этом нельзя, выходит расизм. Повсюду истории с правами человека, но это — курам на смех. Можно, конечно, писать про ядерное оружие, но это единственное, что объединяет СССР, США, Китай и Францию, я не против братских чувств, нужна же людям надежда. Было истребление цыган, о нем мало говорили, но документация пропала в газовых камерах. Можно было писать про ООН, только это чересчур грязное дело. Или о свободе, — хотя Рене Клер уже снял на эту тему комедию. Повсюду море разливанное страха, крови, ужаса, но над ним уже работали тысячи писателей. Был вариант молчать, но и за это по головке не погладят.