– Да ведь у нас тут каждый третий либо бригадиром был, либо учетчиком, не то кладовщиком или охранником. Особенно мужики, – рассказывала мне бывший бригадир Фетинья Яковлевна Ракова. – Значит, две мэтэфе было, две конефермы, две овцефермы, две птицефермы, кроликоферма, – она загибает пальцы, морщинит лоб и вдруг, рассмеявшись, махнула рукой: – Да нешто все перечислишь! Разделили мы все это с Толстых – половина его бригаде, половина моей. И постоянно спорили: тебе близко на фермы ездить, а мне далеко.
– Делать вам нечего было, вот и спорили, – сердито замечает с койки Ирина Самойловна, сухонькая старушка с каким-то темным пергаментным лицом.
Она лежит в неподвижной равнодушной позе, смотрит в потолок, но, видимо, все слушает и время от времени бросает короткие фразы своим хриплым басовитым голосом.
– Айв самом деле, – рассмеялась Фетинья Яковлевна. – Бригады ликвидировали, и ездить на фермы перестали, и дела лучше пошли.
– Ведь раньше что было? – спрашивает она меня и сама отвечает: – Взвалят все на заведующего, и отвечай: ты и корма добывай, и за молоком следи, и за коровами, и за людьми. Была я заведующей… На моей ферме, на отгонах, шесть коров перебодались да в овраг свалились, ноги переломали. И что ж вы думаете? С меня и удерживать стали. А пастухам, которые пасли коров, – предупреждение. Они и посмеиваются. Небось теперь в оба смотрят: угнали скот на пастбища – и сами хозяева.
– Что же делают все эти бывшие бригадиры и заведующие?
– Работают, – с каким-то радостным воодушевлением произносит Фетинья Яковлевна, – кто плотником, кто трактористом…
– Привы-ыкли, – доносится с койки хрипловатый басок.
Мы беседуем за столом в передней избе; сквозь дверной проем видна чисто прибранная и тесно заставленная вещами горница: там и шкаф, и швейная машина, и приемник, и трюмо, и пышно взбитая кровать – словом, все, что, по деревенским понятиям, должно отмечать культурную, зажиточную жизнь.
– А как раньше жили? – спрашиваю я Ракову.
– Как люди, – отвечает не совсем любезно старуха… – Коней было больше десяти, да коров не меньше.
– По здешним местам это небогато, – говорит Фетинья Яковлевна. – Коней много было, да в изгребном ходили. Сапоги по праздникам носили, а то все в бутылах.
– А што бутылы? Удобней иных сапог. В изгребном ходили! Что ж такого? – Ирина Самойловна поднялась на локтях и повелительно сказала: – А ну-ка, принеси мои ткани! И рушники…
– Да к чему это? – возразила Фетинья Яковлевна.
– Принеси, говорю! – сердито повторила старуха и, пока Ракова ходила в чулан за ее старым добром, отрывисто бубнила: – В изгребном, домотканом… Небось обходились, жили…
Фетинья Яковлевна принесла большую белую домотканую скатерть, тонкую, с шелковистым блеском, мягкие шерстяные поневы, кружева замысловатой и четкой вязи и, наконец, два рушника, один из которых меня поразил красотой и сложностью узора и особенно манерой вышивки: это была не «гладь», не вышивка «крестом», а нечто похожее на плетение китайского гобелена. Старуха перебирала все крючковатыми желтыми пальцами, искоса поглядывая на меня; ее тусклые карие глаза заметно оживились.
– Неужели все это сделано вами? – невольно вырвалось у меня.
– А что мы не делали? – с вызовом переспросила Ирина Самойловна. – Чего не умеем?
Странная усмешка, похожая на гримасу, чуть тронула ее высохшие губы; сложив свои ткани в ногах, она снова откинулась на подушку и уставилась в потолок.
Мастеровой здесь народ! И как раскрываются способности каждого человека, освобожденного от этой мелкой опеки. Я видел колхозную мельницу – маленький амбарушко стоит на отшибе села возле мостка через реку Таловку. Кому нужно смолоть хлеба, привозят мешки с зерном с утра и оставляют возле дверей амбара с короткой запиской. Тракторист Полторанин Павел, он же «конструктор» этой мельницы, и мельник, и кукурузовод, подъезжает на своей «Беларуси», продевает приводной ремень от жерновов на шкив мотора, и трактор начинает молоть. На этом же тракторе Павел развозит муку по домам и в колхозную пекарню. Накладных здесь не выдают, и расписок нет. Да и некогда возиться с ними трактористу: в поле ждет его кукуруза – целых полтораста гектаров. Это поле Полторанина, оно закреплено за ним. На нем он тоже хозяин, как и на мельнице.
Да, народ здесь мастеровой. Никто без дела не сидит. Бывший бригадир пчеловодов Дементьева пошла на пасеку. Но одно дело – руководить, другое – самой работать, и не просто работать, а быть мастером своего дела. И оказалось, что пасека – дело не менее сложное, чем бригадирство. Бывшему вожаку пчеловодов пришлось учиться у пасечника.
Звено плотников Феоктиста Макаровича Солдатова наполовину состоит из бывших руководителей. Сам звеньевой раньше работал бригадиром, плотник Ромадин Иван Михайлович был и председателем, и кладовщиком.
– По совести сказать, я теперь просто белый свет увидел, – признается Ромадин. – Сам себе хозяин стал и за все свое в ответе. Никто меня не дергает, и я никого за руку не вожу.
– К этому порядку мы давненько подбирались, исподволь, – говорит Феоктист Макарович Солдатов, член правления, коммунист, один из основателей артели. – Я, брат, долго бригадировал. И так и эдак приноравливались – и что-то не то. Работаем, но так, что через пень колоду палим. Заготовляли мы, помню, лес бригадой – тридцать шесть человек. Смотрю я – у одного лоб мокрый, а у второго спина мерзнет. А что, если разбить всю эту бригаду на группы малые? Пусть сами подбираются, так чтоб каждый друг за дружку в ответе был. И каждая группа чтоб самостоятельной была, лучше дело поставит – больше заработает. Разбились мы, значит… И пошли рвать. И что ж вы думаете? То мы раньше сто кубометров рубили неделю, а тут – за два дня.
Феоктист Макарович весело щурится и делает длительную паузу: неторопливо достает папиросу, разминает ее, постукивает о ноготь, закуривает. Во всех движениях его крупных узловатых пальцев есть какая-то особая плавность мастерового человека, знающего цену любому жесту. Его красивая седая голова, крупное горбоносое лицо в резких морщинах, насупленные брови делают его похожим на сурового мыслителя, и только синие, светлые как горный воздух, глаза говорят о его душевной мягкости и доброте.
Мы сидим возле овечьей кошары в горной балке у самого ручья. Звено Солдатова ставит чабанам дом; кругом навалены бревна, тес, кучи рыжего трухлявого мха. Сруб наполовину слажен; и довольные своей работой плотники ушли на соседнюю пасеку готовить ужин. Закатное солнце плавает у самого берега балки и протягивает к нам длинные косые тени от жидких приземистых кустов шиповника и корявых, искривленных березок. Откуда-то издалека по балке доносятся монотонное блеяние овец и короткие свистящие удары железа о железо: вжих, вжих! Солдатов прислушивается и говорит:
– Кто-то в поле припозднился. Кончал сев, должно быть.
– Так с той поры и работаем все своими звеньями, – оживляется Феоктист Макарович. – Милое дело, скажу вам. Дом ли ставить, кошару ли, лес рубить – все сподручно. И так, знаете, друг перед дружкой, звено перед звеном. И каждый на виду стал. Прогульщиков у нас не бывает. Если надо кому, сами отпустим. Суть ведь не в том, что мы малыми группами работаем. Звено может быть и больше и меньше. Вся штука в том, что у нас каждая группа, каждый человек связан друг с дружкой делом. Понимаете, не словами, а делом. К примеру, строим мы избу; мы стараемся не только побыстрее сладить ее, но и чтоб дешевле она обошлась. Всю эту постройку вроде бы отдают нам, доверяют: дешевле сделаете, получите больше. Кумекай! И мы кумекаем, так чтоб и колхозу была прибыль, и нам доплата. Тут все обговорят, все взвесят: и прочность, и удобство. Из каждого дела выгоду надо выжать и артели и себе. Видели наш четырехрядный коровник?
– Да. Отличный коровник, – отозвался я.
– Деревянный, под легкой кровлей. И удобный и прочный. И знаете, во что обошелся он колхозу? В шестьдесят пять тысяч по старым деньгам! А нам прислали проект на каменный коровник стоимостью в миллион. Дворец! Мужики отказались. А зачем дворец коровам? Корове – жизнь коровья, человеку человечья. А то в ином колхозе коровник под шифером, а доярка – в старой юбке.
На прощанье Солдатов задержал мою руку и произнес с особой значительностью:
– Контроль у нас вырос. То бригадир следил за делом, а теперь каждый колхозник. Все считают… Оттого и выгода. Надо, чтоб каждый хозяином своего дела был.
Возвращался я из Солдатова той же самой дорогой: опять по обочинам долго щетинились позеленевшие талы; снова промелькнул чистенький сквозной березовый колок возле Толоконцевой горы; тряслись, как в лихорадочном ознобе, бревенчатые мосточки через Нарым и Таловку, и снова потянулись бесконечной зубчатой стеной блестевшие на солнце белки, только теперь они были не справа, а слева.