Когда Колотов после похорон матери вышел на работу, он сразу попросился в командировку — куда-нибудь подальше и сроком подольше. И так ездил несколько раз. По возвращении в Москву или следовал всплеск энергии и он писал днями и ночами, после чего выдыхался и начинался запой, или запой наступал сразу.
Однажды случилось то, чего он боялся и всячески избегал: утром он обнаружил себя в постели тети Лиды. Она отвернулась, встретив его ошалелый взгляд, быстро стала одеваться, а он в чем был выскочил из ее комнаты…
Как-то он прилетел из Волгограда с тяжелым гриппом и высокой температурой, и тетя Лида вызвала «скорую», но ехать в больницу он отказался, и она неделю выхаживала его — приносила лекарства, поила чаем с малиной, кормила с ложечки.
Когда в болезни наступил кризис, она сказала, вытирая обильный пот с его лица: «Саша, я виновата перед тобой, из-за меня у тебя никогда не было первой девочки. Но можно ли за это ненавидеть?»
После этого разговора он впал в отчаяние: он обречен, он так и будет жить с ней рядом и зависеть от нее во всем?
Потом вдруг спьяну он предложил ей пойти в загс расписаться. Раз им все равно никуда друг от друга не деться. Только никакой свадьбы. Она не ответила, молча ушла в свою комнату. И негромко запела.
Тогда он предложил ей разъехаться. Она побледнела — и согласилась. Причем на любой вариант: «Конечно, Сашенька, конечно, я все понимаю…»
Но меняться с ними никто не хотел — не устраивали ни район, ни пятый этаж хрущебы, к тому же далеко от метро.
Он начал за себя бояться: или ее убьет, или сойдет с ума. Во время запоев, когда она стучала в дверь или звала к телефону, он не открывал, к телефону не подходил.
Наконец, из командировки в Барнаул Колотов привез жену Ксению улыбчивую женщину с ямочками на румяных щеках.
Ксения была набожной, и они с соседкой быстро нашли общий язык. Вместе ходили в церковь, а вечерами подолгу шептались на кухне.
При его появлении их разговор сразу смолкал. Обрывки того, что удалось ему расслышать, озадачивали. «А у тебя с ним что-то было?» — разобрал он как-то голос Ксении. «Господи… он рос на моих глазах, что ты говоришь…»
Когда он писал, обе ходили на цыпочках, отчего пол скрипел еще сильнее, а он сатанел еще больше. Орать было бесполезно — они становились еще тише и пугливее. Ксения при этом звала его Сашечкой, а тетя Лида продолжала называть Сашенькой.
Наконец, он пришел к выводу: раз невозможно разъехаться с тетей Лидой, значит, надо развестись с Ксенией, — и стал искать повод для развода.
Чего он только ни делал: открыто флиртовал с ее подругами и товарками, не ночевал дома… Она плакала на кухне, тетя Лида как могла ее утешала, и он еще сильнее возненавидел обеих.
Повод нашелся, когда Ксения сдала в макулатуру его рукописи, отвергнутые издательством, простодушно полагая, что они больше не нужны, а ей как раз не хватало полутора килограммов до двадцати, чтобы заполучить заветную «Женщину в белом».
Так он узнал, чего стоят и сколько весят его опусы.
Колотов примчался в пункт приема в тот же день, к закрытию, всех растолкал, едва не подрался с приемщиком, все переворошил, едва нашел… Дома устроил скандал, а на другой день подал на развод.
Полная женщина-судья в съехавшем набок парике, листала тексты, читала, недоуменно смотрела на истца, перешептывалась с тощей и очкастой заседательницей.
Она никак не могла взять в толк. «Ведь вы не Член Союза Писателей? Судья произнесла это именно так — с придыханием и каждое слово с прописной буквы. — Так зачем вам эта бумага, если вас все равно не печатают?»
Колотов был непреклонен, судья уже собралась ему отказать, как вдруг Ксения, всхлипнув в очередной раз, сказала, что согласна. И призналась: скрыла от мужа, что не может иметь детей. Встала и вышла из зала, не оборачиваясь. Оформив развод, она выписалась и уехала в Барнаул…
Через несколько лет, когда он переехал к Елене, Ксения прислала ему письмо на адрес редакции. Написала, что читает его рассказы. У нее все в порядке: вышла замуж, муж непьющий, у них трое приемных детей. А тетя Лида, с которой она постоянно переписывается, живет там же. «В твою комнату поселили интеллигентную старушку, тоже бывшую учительницу, и она перебралась в комнату тети Лиды, живут там душа в душу, а другую сдали торговцам с рынка. Она все время вспоминает тебя. Ты бы навестил ее или позвонил…»
Прочитав это письмо, он на другой день позвонил тете Лиде, дал ей номер своего домашнего телефона и мобильного: если вдруг что понадобится, пусть не стесняется… «Хорошо», — сказала она. И положила трубку. И ни разу не позвонила.
В один из затяжных запоев он выбросил в мусоропровод пишущую машинку, а вдогонку томик Джека Лондона с повестью «Мартин Иден», зачитанной до дыр еще в армии. И еще сжег те самые полтора килограмма рукописей, чтобы удостовериться: неужто не горят? Развел ночью костер на пустыре и смотрел, как они «не горели» — за милую душу, весело потрескивая. Что лишь дало повод для новых терзаний: рукописи, да не те?
Однако через неделю не вытерпел: занял у тети Лиды денег и купил «Эрику».
Он как-то принялся считать, сколько всего у нее занял, — и сбился. Почему она ни разу не потребовала вернуть долг? Потом стал считать, сколько раз на него накатывали запои. Он понимал, что когда-то этому придет конец. И безропотно ждал…
В начале восьмидесятых, возвращаясь из командировки на Алтай, Колотов пересекся в Домодедове с Борей Каменецким, только что прилетевшим из Восточной Сибири.
Они вместе посещали «Пегас», где Голощекин называл Борю стихийным поэтом, то ли оттого, что его нигде, даже в стенгазете, не печатали, то ли по той причине, что по жизни Боря был тихим прорабом и матом ругался исключительно в стихах, а значит, с плановыми заданиями справлялся далеко не всегда, отчего у его работяг, лишенных премиальных, возникали приступы бытового антисемитизма. Это продолжалось, пока от Бори не избавились, переведя в то же стройуправление, где работал Колотов.
Встречу отметили в ближайшем ресторане. После второго тоста Боря, из-за носа прозванный Буратино, стал петь под гитару, которая всегда была при нем, но соседним столикам ни он сам, ни его нос, не говоря уже о песне, не понравились, и там начали выступать типа: не можешь петь — не пей!
Боря счел себя оскорбленным за весь цех странствующих бардов и полез в драку. Колотов к нему присоединился, и так они, спина к спине, сначала дрались, а потом провели ночь в отделении.
Там Боря чистосердечно поведал присутствующим — партнерам по дебошу и дежурному милиционеру — свою последнюю лав стори, приключившуюся с ним ровно сутки назад.
Во время своих командировок Боря постоянно вляпывался во всевозможные лав стори и выходил из них с разбитым носом и циклом переживательных (Голощекин) стихотворений.
Колотов знал обо всех, в некоторых принимал непосредственное участие, но в этом случае получился эдакий латиноамериканский сериал с продолжением.
Все началось с сигнала в стройуправление из вышестоящих инстанций об участии гр-на Каменецкого в неком антисоветском сборище, где он спел упадническую балладу, а «на бис» исполнил и вовсе нечто экзистенциальное. Руководству треста было предложено принять меры к недопущению, и Борю, как нужного работника, сослали от греха в тайгу, в глушь, на долгострой, куда прежде не ступала нога московского начальства.
Там сразу по прибытии Борю усадили за стол, заметно прогнувшийся от бутылей с мутной жидкостью и аппетитно пахнущей снеди.
После третьей тщедушный Боря положил глаз на сидевшую рядом ядреную и волоокую нормировщицу и выдал ей куртуазный комплимент: «Сударыня, вы случайно не были в прошлой жизни натурщицей у знаменитых фламандских мастеров? Такое впечатление, будто вы сошли с их полотен в наше пространство и время». Груня (так ее звали) в ответ только фыркнула, поводя полными плечами.
Боре, наделенному полномочиями комиссара Конвента в мятежной провинции, достаточно было — под аккомпанемент поощрительных подмигиваний и подталкиваний — только намекнуть на проснувшееся в его организме желание, чтобы оно тут же исполнилось, но он мялся, краснел — словом, тушевался, уже не обращая внимания на то, что ему подливают.
Когда он вернулся в обнимку с главным инженером и прорабом в заимку для гостей и включил свет, то увидел в своей узкой койке обильную плоть прекрасной нормировщицы, стыдливо прикрытую простыней с выцветшим инвентарным номером. Сперва он испугался и хотел выйти, но сопровождающие лица молча втолкнули его в комнату и заперли на ключ.
«Ну ты че? — сказала она, видя его топтание у двери. — Иди сюда, не съем».
Когда Боря, немного поерзав, затих, она повторила вопрос: «Ну ты че?»
«А всё…» — ответил Боря, обмирая. «Что „всё“?» — не поняла она. «Ну как… уже… всё…» — сказал он упавшим голосом и тут уже скатился на коврик в сопровождении густотертого мата.