— Ха, ха, ха.
— Еоворю тебе, это знак. Можешь объяснить, что такой человек, как он — мультимиллиардер, нефтяной король, — делает на русской каторге? Он мог сбежать — улететь на личном самолете, или договориться с властью, «лечь под нее», как поступили все, кто хотел продолжить делать дела. Но не сбежал, решил рискнуть. Дал себя арестовать, судить и приговорить, прекрасно зная, что его ждет и с кем он имеет дело. А теперь тянет срок в Сибири. В колонии общего режима.
— Какой ужас!
— Это не смешно, Жан.
— Не смешно.
— Ты мог бы меня выслушать.
— Мог бы.
— Вещи не всегда так просты, как кажется.
— Вещи — нет. Человеческие существа — да.
В тот день, когда Жан согласился на прогулку, хотя почти всегда отказывается выходить, и заявил, что собирается поехать со мной, я ощутила себя невесомой и счастливой, как бабочка в первый весенний день. Я посмотрела на моего спутника и поняла, что так сильно хочу, чтобы бледный, потерявший все волосы Жан стал прежним, что согласна видеть рядом с ним Елену, вернуть его в ту линялую Россию, которую мы когда-то вместе узнавали, лишь бы он снова научился плакать настоящими слезами. Я была так счастлива, что почти забыла все те злые, жестокие слова, которые он только что произнес.
— Преклони колени, дорогая — здесь, между крестами, — и помолись за твоего каторжного Иисуса Христа. Ну же, давай!
— Не дразни меня, Жан.
— Он такой трогательный, этот твой миллиардер на заклание.
— Прекрати.
— О, мой нежный агнец нефтяных скважин, аминь.
— Я задала тебе вопрос. И жду ответа. Скажи мне, что этот человек делает на каторге?
— Он считал себя самым умным, хитрым и крутым, моя бедная наивная девочка. Твой Ходорковский верил, что «сделает» их всех, но «сделали» его.
— И что же будет дальше?
— В конце герой погибает, дитя мое.
— Я никогда не называла его героем, Жан, а вот ты все время используешь это слово.
— Но ты в это веришь, что еще хуже.
— Ошибаешься.
— Твоего беднягу отравят. Или подождут, когда его убьет радиация.
— Почему ты не хочешь понять, что я пытаюсь сказать?
— Потому что ты не произнесла ничего внятного.
— Я утверждаю, что любой человек, ставший очень богатым, способен делать одно — богатеть дальше. Это детский подход, но так поступают все набобы нашего мира, их принцип — «цель оправдывает средства». Все, кроме Ходорковского.
— Твой герой нашего времени.
— Довольно, Жан.
— А известно ли тебе, что герои — самые эгоцентричные люди на свете?
— Как бы ты поступил на его месте?
— Герой всегда все рушит, какие бы идеи он ни исповедовал, запиши это крупными буквами в твой розовый альбомчик.
— Я задала вопрос.
— Крайне левые и крайне правые, центр и середина, крайний центр и крайняя середина — наше время испробовало все. Черные книги на всех полках. Тебе бы стоило прочесть и усомниться.
— Ты безнадежен, Жан.
— Десятки альтруистов, замечательных, исключительных людей принимали изумительные решения, делали смелый выбор, но все всегда кончалось напалмом, газом, обогащенным ураном, грязной бомбой, противопехотными минами, разрывными пулями и фосфором. Целая физико-химическая диссертация…
— Жан…
— Знаешь, почему с героями все всегда так плохо кончается? Потому что у них большие руки, большие глаза, большие зубы и — главное — большое сердце, а любят они, в конечном итоге, одну единственную вещь — собственную позу. Будь ты героем, дражайшая Валентина, любила бы себя еще больше, чем любишь сейчас, да, да, именно так, это и ко мне относится. Увы, у меня нет сил даже на героические помыслы.
— Ты…
— Хочешь знать, что сделал бы на месте Ходорковского я?
— Да.
— Повел бы себя, как он. Хлебал бы лагерную баланду и смиренно ждал, когда мое униженное положение принесет дивиденды в виде всеобщего восхищения.
Еще несколько слов о Жане
Все, что случилось после того, как Жан спас меня, выдернув из-под ног толпы на станции метро «Маяковская», исчезло. Остались только мы. И наша дружба. А еще — болезнь Жана и наша дружба, которую не разрушила его прогрессирующая болезнь. Не знаю, почему мы так близки. Если бы знала, наверное, унесла бы ноги. Когда у моего друга случается очередной кризис, он на какое-то время «сдается» в клинику. Я часто его навещаю, и как-то раз, в мае, он согласился немного погулять. Обычно Жан отказывается выходить. В то утро я пришла рано. Открыла окно в палате, спросила: «Не хочешь пройтись?» — и он не сказал нет. Было начало мая. Я оделась легко, даже кокетливо, а Жан был в своей обычной одежке, такой серой и поношенной, что ее и назвать-то никак невозможно, одному Богу известно, чем «это» было изначально — пальто, пиджаком, плащом или халатом. Свою бесформенную серую древность Жан таскает на плечах от зимы до зимы. Мой друг вечно мерзнет — независимо от времени года, наверное, из-за проклятых медицинских процедур.
В то утро я была на высоких каблуках. Мы шли по парку, я держала Жана под руку, и он вдруг сказал, что я смешно выгляжу в этих изящных туфлях. Я не стала спорить и произнесла что-то восторженное насчет деревьев, как будто только что заметила, как они прекрасны, словно не он, а я живу взаперти в палате на четвертом этаже больницы. Все клиники на свете окружены роскошными парками. Эти парки — воплощенная ложь в натуральную величину, ими восхищаются, их обсуждают, принято считать, что все мы — молодые и старые, больные и здоровые — испытываем одинаковое глуповатое блаженство при виде красивых клумб и аккуратно подстриженных кустов. Но я точно знаю, что пациенты клиник не такие, как вы и я. Знаю, что мой друг Жан — такой близкий друг, что уже и не друг, а почти брат, нет, полубрат, вторая его половина это болезнь, — так вот, он не всегда похож на нас с вами. Несходство в том, что в определенные периоды своей жизни он не открывает окон, держит закрытой дверь и даже не выглядывает на улицу. Когда на Жана «накатывает», он уходит из дома и проводит какое-то время в больничной палате. Так лучше для него и для окружающих, для семьи и друзей, потому что Жан начинает всего бояться, даже себя самого. Его пугают собственные мысли, желания и даже любимые кошки — он подозревает, что они строят против него козни. В клинике все отлично устроено. Сиделки заходят в палаты, открывают ставни, говорят: «Как чудесно сегодня светит солнце, какой дивный у нас парк…» Это обязательный ритуал, медицинская процедура — чтобы пациенты не перемерли. Жана точно давно не было бы на свете, умер бы от недостатка кислорода, не распахивай сестрички створки окон.
Я прихожу к Жану по вторникам и иногда в воскресенье, сразу открываю окно, но не лепечу жалких слов ни про солнце, ни про парк. Просто молча делаю свое дело. Я ведь не работаю в клинике. И не имею ничего общего с их выкрутасами. Я прихожу к Жану, моему полубрату, четвертый этаж, первый коридор налево от лифта. Дует ли ветер, моросит ли дождь, холодно на улице или жарко, я кидаюсь на шпингалет, как обезумевшая муха.
В марте 2004 года состояние Жана снова ухудшилось. Это был трудный месяц. Жан рассказал, что администрация больницы собирается установить решетку на окно в его палате. «В качестве меры предосторожности», — со смехом поясняет он, лежа на белой кровати. Сегодня мой друг больше не смеется. Решетку так и не поставили. Спросите почему? В голове у Жана нашли пятнышки, наподобие крошечных пауков, они-то и провоцировали его состояние. Взглянув на увеличенные снимки пресловутых «пятен», любой бы засомневался, но врачи объяснили: маленькая опухоль может грозить большими неприятностями. Мерзкие твари способны сплести гигантскую паутину, какой никто никогда не видал. Вот такой уверенный вывод они сделали. Так депрессия Жана из проклятия нашего времени превратилась в войско захватчиков, которых можно победить, выбрав правильное оружие. Война идет уже три года. Сражение продолжается, и я молчу. Я так и не осмелилась сказать Жану, что предпочитаю смех чувству безопасности, как бы жестоко это ни звучало. Если бы решение проблемы было технологичным и на треклятое окно поставили решетку, мы с Жаном продолжили бы обмениваться страшноватыми шуточками. Увы, окно не тронули, зато все остальное — включая смех — подвергли химиотерапии. По этой причине я не лезу к Жану с разговорами, когда прихожу, а просто открываю окно и проветриваю палату. Я навещаю его по вторникам, но часто бываю и по воскресеньям, потому что воскресенье — самый печальный день Творения. В этот день грустно всем — и пациентам клиники, и тем, кто на воле. Нам с Жаном повезло — мы с ним хорошо знаем, на что похожа эта печаль. Она течет мимо нас бесшумным коричневато-серым потоком. В обществе Жана печаль самого печального дня Творения превращается в водный кусочек географии. Это очень утешает.