Был случай, когда этот тип распахнул дверь в комнату Егора и Инны и застыл, покачиваясь, держась за косяки и кривя губы в бессмысленной ухмылке. Заплакал малыш. Егор сунул руку под кровать, медленно выпрямился и двинулся навстречу гостю с зажатой в кулаке гантелью. Все ненавистное, гадкое, отравляющее жизнь соединилось для него сейчас в облике стоящего в дверях.
К счастью, в это время в коридоре заорали:
– Корчма! Братан! – позади возникли еще две тени, подхватили «братана» под руки и, сопя, потащили прочь.
В другой раз, проходя по коридору с чайником, Егор с омерзением отпихнул от себя этого самого Корчму, сунувшегося к нему с какими-то, возможно примирительными, объяснениями.
– Ты? Меня? – процедил тот, ткнувшись затылком в стену. – Спокуха, фрайер, сейчас я тебя попишу. Зарежу! – взвился он.
Выскочила перепуганная Инна, вся дрожащая, и потащила мужа в комнату.
Егора передергивало. Он шагал из угла в угол, не находя себе места, задевая лицом развешенные вдоль комнаты мокрые ползунки и распашонки, и чуть было не провалился под пол в том углу, где доски прогнили.
– Горик, милый, не связывайся с ними, – упрашивала его жена. – Они не понимают, что делают, но ты-то должен понимать.
«Ненавижу, – стучало у Егора в висках. – Как я их ненавижу! Я бы их всех… Рука бы не дрогнула. Даже с удовольствием…»
Наконец он овладел собой, сел на могильный холм кровати и, придав своему лицу миролюбивое выражение, сказал жене, что уже совершенно спокоен, что он и не собирается связываться с этими хрониками. Через какое-то время, буркнув небрежно, что отправляется в туалет, он не торопясь вышел, аккуратно притворил за собой дверь, и также неторопливо проходя через кухню, вдруг прыгнул к столу, обхватил рукой под горло сидящего на табурете «любителя абсента», резко повалил его на пол и волоком, мельком поразившись пробудившейся в себе чудовищной силе, стремглав потащил в туалет.
– Ты меня зарезать хотел? Зарезать? Ты, сволочь… – шипел он сквозь стиснутые зубы и при каждом слове ударял лежащего затылком о бетонный пол. – Ты не то что резать, ты у меня говорить разучишься…
В этом неожиданном для себя зверином бешенстве Егор не мог остановиться. Если он прикончит эту гадину, то всем от этого будет только лучше. Ведь это то же, что убить крысу. Наверное, он и прибил бы несчастного забулдыгу, если бы Татьяна с криком «Хмырь шлоепаный!», как рысь, не вцепилась Егору сзади в волосы. Очнувшись, он отшвырнул ее, поднялся, прошел на кухню, где окаменели, точно гномы после второго крика петуха, фигуры хроников, и тщательно вымыл с мылом руки, как тогда после убитой крысы. Вернулся в комнату.
Там, у постели ребенка, беззвучно плакала жена. Малыш, стоя в кроватке и держась за ее перильца, вопросительно таращил глаза. И словно из невообразимой дали, едва слышимый, доносился печальный колокольный перезвон.
«Еще немного, – подумалось Егору, – и я сам потеряю человеческий облик».
В ближайшую же ночь Егору приснилось, будто он потерял человеческий облик.
Ему пригрезилось, будто он таракан. Он якобы видит, как по столу разгуливает таракан, и знает, что это он сам, Егор. А главное, он нисколечко этому не удивляется, как будто это давно известный факт, как будто всегда все знали его как таракана. Не удивляется он и своей раздвоенности (ведь сам же он за собой и наблюдает). Одно лишь беспокоит его: как бы не спутать себя-таракана с настоящими тараканами и не прихлопнуть по ошибке. Он мучительно ломает над этим голову и заодно ревностно следит, чтобы кто-нибудь посторонний также не прибил его. Наконец догадавшись или вспомнив, как это делалось на лабораторных занятиях, он помечает насекомому спинку белой краской. Но вскоре опять являются сомнения: того ли таракана он пометил?…
…Его многое теперь раздражало – и шатающийся стол, и решетки на окнах, и тревожные взгляды жены, и ее медлительность и то, с каким рвением бросается она к ребенку, стоит лишь тому пискнуть, и частый плач малыша, у которого резались зубы.
Случалось, лежа без сна, слушая поневоле ругань и стуки за стеной, он как бы взглядывал на себя со стороны и дивился увиденному – тому, что он лежит в одной постели с этой белеющей в полутьме женщиной, которая сейчас казалась ему совсем незнакомой. Что объединяет их, кроме этой мрачной комнатушки, общего дитяти и строчки в паспорте? Весь ряд предшествующих и подготовительных событий (и долгие поцелуи в подъезде ее дома, и хвастливые появления в компании друзей с молоденькой девчушкой, почти школьницей, и прогулки вдвоем по Эрмитажу, в которых Егор выступал завзятым экскурсоводом, и его незаконные проникновения к ней в роддом) – весь этот ряд словно бы выпал из памяти, и остался лишь голый результат. И этот результат был странен: он и эта женщина, считающаяся его женой, – здесь, в погружающемся под землю доме, населенном всевозможными тварями и крысоподобными существами…
Он засыпал с надеждой хотя бы во сне увидеть что-нибудь утешительное, милое сердцу – покинутого ли в далеком прошлом дружка Саньку, вкусно сосущего леденец, или студенческую братию, весенним днем сидящую, свесив ноги, на гранитном парапете набережной. Но нет, даже сны сделались какими-то скудными, словно вид на разрушенную баню в том окошке, которое завесила в первый день Инна.
Что касается Инны, то ей было не легче. В ней постепенно укоренилось убеждение, что из такого уныния и отчужденности и состоит супружеская жизнь. И все же временами, вопреки рассудку, ей воображалось, будто счастье возможно, что оно где-то рядом, необходимо лишь небольшое усилие – зажмуриться, например, и быстро разъять веки – и вот оно, перед тобой… Изредка являлось ей одно видение. Откуда оно пришло, не вспомнить – из ранних ли ее девчоночьих мечтаний, позднее преображенных, или из полузабытого сна. В нем были распахнутые настежь окна, солнце, развевающаяся от сквозняка тюль, цветы, как будто вся комната забрызгана золотисто-желтыми цветами, залитый солнцем стол и на столе, в облачке пеленок, – ее детеныш, красный, сморщенный, с прижатыми к груди кулачками, каким она его увидела впервые.
Снова пришла весна. Снег сошел, оставив после себя мокрые нашлепки грязи, постепенно превращающейся в пыль. Лед в каналах потемнел и просел, погрузившись под желтоватую с прозеленью воду.
В тихие светлые вечера Егор отправлялся домой пешком – по Университетской набережной, мост Шмидта, через площадь Труда и Театральную площадь – и порой забредал в сквер Никольского собора, где едва начинающие оживать старые искривленные деревья напоминали страдающих грешников, а также карандашный эскиз Егора. Иной раз он просиживал тут долго, как некогда в чужом дворике, мечтая о жилье. Теперь он уже не мечтал, а люди вокруг – и одетые в черное старушки-богомолки у ворот храма, и покуривающие на соседней скамье мужички – все казались ему хрониками и всех хотелось отправить в резервацию. И не ему одному, оказывается, хотелось. «Петербург – город для богатых», – вспомнилось ему недавнее высказывание губернатора. Правда, высказывание это ставило Егора в один ряд с хрониками.
Как-то он задержался допоздна в гостях у приятеля, бывшего однокурсника, и возвращался к себе в весенних сумерках, также пешком и также мимо собора. На колокольне пробили полночь. Взойдя на квадратный горб Красногвардейского мостика, он обратил внимание на странное для этого часа и места скопление людей и машин в конце набережной Крюкова канала. Егор прибавил шагу, затем побежал. И пока бежал, в голове у него проносились самые противоречивые мысли. Сперва о том, что если что-нибудь случилось с Инной или ребенком, то он поубивает всех этих хроников (он не сомневался, что происходящее связано именно с хрониками). Вслед за тем мелькнуло осознание, что он готов терпеть все – и крыс, и клопов, и пьяные оргии, только бы с женой и малышом все было в порядке. И наконец, подумалось, что если что-то плохое и в самом деле стряслось, то это возмездие. За что именно возмездие, он не успел домыслить…
У дома, светя фарами, стояли поперек улицы две пожарные машины. Люди в негнущихся, точно выпиленных из фанеры костюмах сворачивали плоские пожарные рукава. Здесь же под стеной здания Татьяна, с растрепанными волосами, вырывала у матери бутылку. Старуха шаталась и едва не падала, но пальцев не расцепляла. У ограды канала на куче тряпья гнездился седовласый инвалид, а Арефьевна, опустившись рядом с ним на колени, вытирала концом своего платка его перепачканное черным лицо. Поодаль бродили несколько пропойц из Татьяниной компании да еще кое-кто из жильцов. Одновременно, а то и раньше Егор заметил, что окна первого этажа выбиты, решетки выломаны. Оттуда тянуло горьковатым дымком и безотрадным запахом мокрой сажи. На стене вокруг окон красовались разлапистые ореолы копоти.
– Инна! – завопил он, бросившись в проезд, расталкивая каких-то людей.