— Мы ведь пришли, — тихо сказала Катерина, — вот мой дом, — и тут же крепко стиснула его руку.
Под лампочкой, что висела на столбе, стоял Епифанов.
— Как я его ненавижу… Ах, если бы ты знал!
— Погоди! — Егор направился было к Епифанову, но Катя схватила его за руку.
— Не надо! Он кляузный!
Молча прошли они в ворота, и, когда Катя отмыкала дверь, с улицы донёсся исступлённый крик Епифанова:
— Сука! Сука!
XXX
Домик у Кати был небольшой: одно окно в кухне да два в комнате. Но был ещё крепким. В доме стояла хорошая мебель, пахло духами. У печки на белой табуретке спал огромный пушистый кот. Катя прошла в большую комнату и позвала туда Сомова.
— Я хоть немножко тебе нравлюсь?
— Да, — признался Сомов. — Ты красивая.
Катя сняла туфли. В углу, как белый корабль, стояла кровать под периной. "Что же мне делать-то?" — подумал Сомов. А Катя погасила верхний свет, зажгла маленькую настольную лампу под красным абажуром, задёрнула плотно шторы. Делала она всё просто и деловито. Потом открыла гардероб и стала раздеваться за дверцей. Сомов подошёл и захлопнул дверцу. Катя молча разделась донага. Ослепительно белое, чуть полное её тело было прекрасно. Катя достала халатик и накинула его. В это время за её спиной со звоном вылетело стекло и сдавленный голос Епифанова прокричал грубое ругательство. Катя беспомощно посмотрела на Сомова и вышла на кухню. Он вышел следом. Катя присела у печки. Лицо её стало серым и усталым. Кот запрыгнул к ней на колени и выгнул спину. Сомов сел напротив.
— Вот и живу… — тихо сказала Катя. — Видно, верно говорят: не родись красивой, а родись счастливой. Вот по всему я-то и должна быть счастливой, а вишь как?! Словно с ума посходили люди! Не дают жить, не дают! Чуть не такая, они все сразу кидаются…
Брови её сомкнулись у переносья, глаза зашлись внутренней болью. Она стала похожа на казачек, на тех гордых с изломанной судьбою казачек, что Сомову виделись по иллюстрациям к Шолохову.
— Катя, а откуда ты родом?
— Здешняя… Прости ты меня, Христа ради… Эх, Егор, войди сейчас Епифанов, убила бы сразу. А ведь и убивать-то нечего. Пустое место… Здешняя я, Егор Петрович. Ты, может, и про моего отца даже и слыхал чего. Мамонтов Максим?
— Что-то не припомню.
— Я в него пошла. Мать-то была некрасивой. Так, баба да баба. А отец до того красив, что через него безумствовали бабы! Мамка его на себе силой женила! Силой ли, страхом ли… Она была маленькая, беленькая… Хитрая. Я её не любила, Егор. Что ты на меня смотришь? Прости… Хочешь меня? Бери… Только, уж видно… чистое вино перемешали с кислым. Не поймёшь, что пьёшь.
— Ты рассказывай, — попросил её Сомов.
Катя спиной прижалась к печке, нащупала под табуреткой тапочки. На ее пальцах не было ни одного кольца, и было видно, что она не красит ни губ, ни глаз. Волосы она отпустила, и они дымной волной упали на плечи. Кот пригрелся и сладко мурлыкал на её коленях.
— Чё рассказывать? Отец матери в райкоме работал. Перевели его в райком из села. Видно, поэтому-то мать и привязала к себе батю. Да ненадолго. Года четыре они пожили… Он с войны вернулся молоденьким. Высокий… У! Отец-то! Высокий, волосы кудрявые, глаза как огонь! Он, говорят, пришёл с войны, ушёл в тайгу. Вернулся, тут-то его мать и подхватила… Он всё говорил, как-то незаметно Дашка подлегла… Он меня любил! Потом запил Максим. Запил он, стал ходить из деревни в деревню. Бабы его легко принимали и легко отпускали. Наскитается батя, придёт — мать его примет, а после как начнёт… Жутко вспоминать! Вот по этой избе кружит, кружит Максим Мамонтов… Как я его жалела! Приходил он чёрный с перепоя! Как отойдёт, так опять глядит на дорогу. Так и умер мой батя на дороге… Шёл в Тюмень, упал и умер. Мне четырнадцать было. Мать замуж вышла. Она фельдшером была. Вышла замуж за одного… Говорить-то страшно… Изнасиловал он меня… Муженёк её! Изнасиловал! Мать была на дежурстве… Он пришёл… На другой день скандал! Уехали они в другое село, а я тут осталась, одна. Больше мать в глаза не видела. И не хотела… Умерла она лет пять назад. А у меня пошла жизнь непутёвая. Я после того мужчин боялась. И когда училась в техникуме, никогда даже на танцы не ходила. Дома да дома! До того дожилась, что подумала: может, замуж пойти за какого несчастного? Вот и выбрала Епифанова. А он подленький… Там и человека нет… Вот какая у меня история, Егор Петрович. Видно, мне с этой историей и умереть.
Сомов улыбнулся:
— Такой-то, как ты, да о смерти говорить…
— Эх ты! Я же в отца! Я зажгусь — сгорю! Я сгорю… Ко мне первое время Усольцев ходил. Придёт, сядет… Я говорю: "Ты так не ходи. Или свою Ленку брось, или меня!" Это я нарочно… Чтобы он… А он нет… Слабый он.
В окно кухни громко застучали. Голос Епифанова был совсем трезвым:
— Курва! Не дам жизни! Курва!
Сомов вскочил, но Катя перехватила его.
— Не надо… Его хоть убей… Он сейчас всю ночь вокруг куролесить будет… Вот уж верно, что жалеть не надо!
Она вдруг резко отодвинула занавеску, и Сомов увидел белое и длинное лицо Епифанова. Его водянистые глаза были широко раскрыты, рот перекошен. Он испугался и, видно, пятился, пока не пропал в темноте.
— К осени я кобеля приведу… В соседней деревне кобель от овчарки растёт. Злющий! Вот я его и приспособлю… Ну, пойдёшь? — Катя прикрыла занавеску, положила руки на плечи Егора.
Он заглянул в её глаза и понял, что лучше уйти. Шагнул к двери, но свет вдруг погас, и Катя сильно схватила его за руку, притянула к себе.
XXX
Ещё догорали звёзды, когда Егор выскочил из Катиного дома и быстрым шагом пошёл к себе. Воздух стоял чистый и морозный. Крыши были белыми от инея. После горячего тела, перины, сейчас, в студёном воздухе, Егор чувствовал себя как в проруби. Домой он пошёл не через ворота, а огородом. На востоке небо засинело, но стояла та минута, когда всё в покое. И особенно хорошо было слышно сильное течение реки. Егор перепрыгнул через плетень и по меже пробежал к окну мастерской. Оно было чуть приоткрыто. Егор влез в свою комнату, быстро разделся и нырнул под стёганое одеяло. Даже не успев согреться, он уснул.
Лукерья, спавшая вполглаза, слышала Егора — как он через плетень прыгнул, как бежал по огороду, как в окошко лез. Слышала, как он счастливо вздохнул, уже лежа в кровати, и перекрестилась. "Слава Богу, — подумала она, — живой прибёг! И у кого ж это он блудил?" Стала Лукерья перебирать молодых девок, да так и застыла от удивления. Какую девку она в пример ни брала, обязательно с той можно было блудить. Не было такой, что вот хороша, да не про твою честь!
— Тут опять, конечно, и Егор ко всякой не пойдёт! Это поди придумай такого молодца! Даром что в городе вырос, а плечи, а один кулак чё весит?! — Лукерья уже не замечала, что разговаривает вслух, хоть шёпотом, да вслух. Привычка эта появилась у неё от одиночества. — Потом на лицо взять, — продолжала рассуждать Лукерья. — Наши-то мужики к этому году куда старее, а мой-то чё, бравый! Голубочек ты мой сизанькай! Прилетел ты, мой ласковый!
Лукерья поднялась с постели, спустила свои сухонькие ноги. Спала она последнее время в чулках. Мёрзли на ногах пальцы. Думая то о Егоре, то о хозяйстве, она встала, прикрыла постель и пошла умыть лицо. Рукомойник на лето она выносила на улицу, ближе к огороду. Вышла, поглядела на небо, на выбеленные инеем крыши и подумала: хорошо, что на ночь прикрыла огурцы да помидоры. Черёмуха, что росла у окошка, стояла как сметаной облитая. В морозном воздухе почти не чувствовалось запаха, но знала Лукерья, что пригреет солнце и горький её запах растечётся по всему селу. Запах этот гонит комара, мошку, даже мухи боятся этого запаха.
Лукерья сполоснула лицо и только хотела вытереть, как тут подлез под ноги прибежавший Бобка.
— Ах ты холера! Ты где это шляешься?
Бобка закрутил своим пушистым хвостом и всё старался заглянуть в глаза Лукерье.
На конце села хрипло прогудела пастушья дудка. Это старый Никифор собирал стадо. Лукерья отперла дверь в стайке. Молоденькая телочка Зорька ещё лежала на соломенной подстилке.
— Моя ты крошечка! — Лукерья огладила Зорьку, поцеловала её в кудрявый лоб. — Вставай, моя девонька, вставай, моя хорошая!
Бобка помогал Лукерье, лизал Зорьку в глянцевый мокрый нос, а та не давалась и сама норовила лизнуть Бобку. Потом нехотя поднялась и лениво вышла из тёплой стайки.
Лукерья отворила калитку. В то же время отворилась калитка напротив и вышла Марья. Всю жизнь, от дня рождения, прожили они друг против друга. Всё друг про друга знали. Молоденькими были — попали под коллективизацию. Бегал тогда Никифор с наганом в руке по селу, орал не своим голосом, гнал людей в колхоз. А как он мог кого-то агитировать, когда был последним лодырем и пьянчужкой. Но он-то и стал тогда председателем… Сейчас, постаревший и поумневший, Никифор нанимался на лето пасти скот. Старые люди его недолюбливали, молодые не замечали. А было время, когда имя Никифора Мотова наводило страх на всю округу. Многих он тогда согнал с земли, многих отдал под суд ни за что!