– Будут‚ – робко и с придыханием. – Домик охраняется?
– Домик не охраняется. Есть желающие повредить? Разрушить? Расписаться на стенах? Испражниться внутри?
А они тихие. Они пуганые. Они из глубинок провинций. У них одна забота: не потеряться бы.
– Рази можно? Рази положено? Рази-рази?..
И – топ-топ-топ – убежали‚ цепляясь за вожака.
– Когда я был маленьким‚ – сказал неспеша вчерашний старик‚ – мне казалось‚ что Господь охраняет всех: и людей‚ и пространства. Потом я решил‚ что Господь охраняет того‚ кто этого пожелает. А теперь думаю: не подошло ли время охранять Всевышнего?.. Только кому это по силам?
И поскулил по-щенячьи‚ коленками в подбородок‚ заново проживая тот день‚ нарушенное очарование‚ там‚ далеко на востоке. Видит Бог‚ он пытался переломать себя‚ чтобы нанести на карту невидный кружочек на краю заколдованного пространства‚ маленький поселок с омерзительным названием: то ли Асбоцемент‚ то ли Шлакоблок‚ – Бог видит всё! Можно‚ конечно‚ отступиться и на этот раз‚ можно выбрать для увлечения другой‚ незахватанный пока уголок‚ но где взять новую большую любовь‚ что залечит тебе боль утраты? Где ее взять? Подошло время охранять Всевышнего, и он выпустил новую карту‚ без кружочка и без названия. Более того‚ он огородил зачарованное пространство непроходимыми болотами‚ окружил высоченными горами‚ чтобы защитить девственное‚ голубое-сине-зеленое‚ чтобы не было им туда прохода‚ им‚ нарушителям неизменности. Чем черт не шутит! – они могли обойти стороной его край‚ убоявшись непроходимых гор с болотами‚ они могли выбрать другие места для кипучей муравьиной деятельности‚ более доступные и оттого более смертные.
– А за ето... – обрадовался жирненький говорок с дальнего бульвара. – Мы те посмертно реабилитируем‚ будь спок! Мы те восстановим нашу законность‚ мы те изживем злостные нарушения‚ мы те повинимся у могилки. Шоб не умничал!
Его погнали сразу‚ почти мгновенно‚ за ту обманную карту‚ но разве может быть безработным прирожденный картограф? И если он не защитит‚ кто защитит? И если он не озаботится‚ озаботятся другие‚ жадные и настырные‚ с липкими‚ потными ладонями‚ у которых на счету сотни совращенных‚ попользованных‚ брошенных за ненадобностью пространств.
Первым делом он наметил карту бульвара: кусты‚ деревья‚ скамейки со стариками‚ и окружил их горами‚ тундрами и болотами‚ топкими торфяными озерами с меняющейся береговой линией. Он передвигал пустыни‚ городил Эвересты‚ низвергал ледники‚ проваливал океанские впадины‚ будил уснувшие вулканы‚ чтобы огородить и не допустить‚ но бабочки летали‚ презрев его старания‚ голуби бродили беззаботно с места на место‚ гусеницы ползали по деревьям‚ будто торопились перебраться в незащищенное место‚ чтобы там и погибнуть. Каждый вечер он выходил на бульвар с карандашом и планшеткой и бродил до темноты‚ до одури‚ исправляя‚ уставая‚ стервенея от общей текучести. Он бегал по аллеям‚ из конца в конец‚ взбесившийся картограф‚ помечая вечные изменения‚ и кричал на людей‚ кричал на голубей‚ на гусениц кричал и на бабочек‚ что рвались неудержимо к собственной погибели. Только старики не доставляли ему хлопот. Меньше всего хлопот доставляли ему старики. Старики на скамейках. Скамейки без стариков. И Николай Васильевич Гоголь.
Потом он перестал ходить на бульвар. Перестал‚ как отрубил‚ отрезал‚ оторвал с мясом. Ну ее к черту‚ эту непокорную природу‚ что вечно ползает‚ прыгает‚ шевелится‚ к черту ее‚ к черту! Уж лучше он сделает карту своей квартиры и пометит на ней неподвижные шкафы‚ столы с диванами‚ окружит их горами-лесами-топями и станет наслаждаться неизменностью‚ – так оно лучше! Но даже дома не было ему облегчения. Жена и дети вечно передвигались с места на место‚ и даже за столом‚ во время обеда‚ солонка – подлая! – ползала то и дело по клеенке‚ выскакивая ненароком из защищенного пространства‚ и ножи‚ и тарелки‚ и хлебница‚ а куски хлеба‚ только что помеченные на карте‚ вдруг исчезали навсегда‚ и надо было вечно исправлять с каждой ложкой супа‚ с каждым куском мяса‚ с каждой картофелиной‚ что пропадала во рту. Не будешь же‚ на самом-то деле‚ городить персональные горы вокруг какой-то солонки!
Порой он прокрадывался к прежней своей работе‚ бродил неподалеку‚ прячась от сослуживцев‚ а там‚ за стеклами‚ шуршали бумагами старательные картографы‚ слуги дьявола‚ изменяя Богом данные пространства‚ калеча их и переделывая под чьи-то убогие представления. Оттуда‚ из-за стекол‚ доносилось неумолчное шуршание‚ скрип стульев‚ хруст плотной бумаги‚ неслышные призывы о помощи. И тогда он пролез через оконце на первом этаже – ночью‚ крадучись – и пошел по комнатам‚ от стола к столу‚ в поисках своего пространства. Оно лежало на огромном стеллаже‚ бесстыже оголенное‚ как у хирурга под наркозом‚ а рядом валялась пачка новых промеров‚ которые следовало нанести на карту. Он зажег фонарик и вгляделся внимательно‚ и застонал натужно‚ из глубины. Не было там гор‚ не было болот-охранителей‚ что он заботливо когда-то пририсовал‚ но заштрихованным лишаем расползлось нечто безобразное, то ли Асбоцемент‚ то ли Шлакоблок‚ и красная царапина‚ как от проступившей крови‚ тянулась к нему‚ будто подпитывала его‚ этот лишай‚ чтобы рос он стремительно‚ чтобы рос. А лишай уже выбросил из себя тоненькие усики-дороги‚ на концах которых сидели – мушиными следами – точечные зародыши будущих новых лишаев.
Он долго сидел там‚ оплакивая свою погибшую любовь‚ зачарованный край‚ который захватали потные ладони‚ а потом встал‚ прошел по комнате‚ собрал пачки новых промеров‚ сложил на стеллаже‚ поджег спичкой. Горела бумага‚ корчилось в огне пространство‚ исчезал проклятый лишай‚ но заодно с ним пересыхали в огне реки‚ выжигались леса‚ взамен голубого-сине-зеленого проступало черное‚ ломкое‚ обугленное. А огонь уже перепорхнул на другие столы‚ на другие пространства‚ и тогда он понял‚ что не спасти. Понял‚ что не спастись. И шагнул с пола на стул. Со стула на подоконник. С подоконника шагнул на асфальт.
До сих пор она висит у него над кроватью‚ та обманная карта‚ единственный уцелевший экземпляр: много зеленого‚ извилисто-синего‚ брызгами голубого‚ и чтобы до нее добраться‚ надо перелезть сначала через него. Сначала – через него!
2
Опал ветерок‚ как захлопнули форточку.
Обвисли враз беспокойные листья.
Проворковал‚ укладываясь на ночь‚ голубь-дурак.
Но слева‚ из-за бульварного поворота, слабенький лучик света‚ прыгающий по листве снопик‚ блеклое‚ размытое пятнышко скисших от старости батареек.
Это надвигался Фишкин‚ мудрый еврей Фишкин‚ маленький и нелепый‚ убогий и самоуверенный‚ старый‚ смешной‚ коротконогий бородач с идеями: неуместная пародия на графа Льва Николаевича Толстого. Белый парусиновый картуз‚ сандалии с цветными носочками‚ серая толстовка до колен с узеньким кавказским ремешком‚ трубочки клетчатых штанишек‚ битком набитый‚ обтрескавшийся портфель‚ да борода до пояса‚ спутанная‚ свалявшаяся‚ будто нечесанная годами. Борода‚ густо удобренная пищей‚ перхотью‚ пылью веков и изгнаний‚ проросшая‚ пропахшая‚ хорошо прогнившая, чернозем с компостом‚ в которой давно уже зародилась и развивается иная жизнь‚ иная цивилизация. Кто знает‚ может‚ из этой бороды и вылетают порой летающие тарелочки? Может‚ жители этой бороды давно уже ищут и не находят пока контактов с землянами‚ – кто это знает? Фишкин‚ один только Фишкин‚ который знает всё.
Вылупилось из темноты клен-дерево‚ слипшееся – не разнять – тело‚ привалившееся к стволу‚ и мычание тихое обкусанных губ‚ и подрагивание слабое напряженных членов‚ разгул рук‚ слабость ног‚ треск ненужной‚ распираемой желаниями одежды‚ и черная‚ вздутая кислородная подушка в бессильно обвисшей девичьей руке.
– Это бы я украл‚ – с завистью сказал Фишкин‚ фонарем высвечивая подробности. – И это бы я у вас украл. И то... Ах‚ как бы я всё это украл!
Подушка шлепнулась грузно на землю‚ тяжелой жабой подпрыгнула пару раз‚ чмокая и содрогаясь от вожделения‚ и утихла обессиленная‚ нагая‚ бесстыжая‚ подергивая в изнеможении опадающим пластмассовым наконечником.
– Не так‚ – сказал Фишкин подушке. – Это делается не так.
Ай‚ Фишкин! Ловкий еврей Фишкин! Оборотистый и дальновидный! Который может всё‚ знает всех‚ для которого нет и не будет невозможных дел. Его видели по вечерам на разных бульварах‚ в одно и то же время‚ отдаленного от самого себя неодолимыми километрами‚ – Фишкин тут‚ Фишкин там‚ – словно он раздваивался в вечной погоне за невозможным. Подходил одновременно к разным людям‚ тыкал в лицо фонариком‚ говорил запальчиво: "Что тебе надо? Говори‚ я достану". И бодал головой воздух. Ай‚ Фишкин‚ чудо-Фишкин! Который спал урывками‚ вполглаза‚ подрыгивая в нетерпении ногой‚ перекручивая в жгуты крахмальные простыни‚ вскакивая по ночам с кровати и босиком шлепая на кухню для внезапной ревизии продуктов и вареной пищи. У него было полно детей: переспелые дуры-дочери‚ что беременели от пристального мужского взгляда. У него было еще больше внуков‚ что подчистую подъедали содержимое холодильника‚ стоило только отвернуться: даже хрен с горчицей‚ даже кубики льда. У него крепко держался с войн-революций‚ с разрух-голодух страх‚ пунктик‚ заноза в мозгу: могут воротиться тяжелые времена. Могут‚ почему же не могут? Просто обязаны. И он скупал крупу. Тушенку. Селедку в банках. Рыбные консервы в томате. Сухое печенье. Жена гнала его из дома‚ жена до судорог опасалась мышей с тараканами‚ и он таскал продукты в портфеле‚ обильно посыпая дорогу гречневой крупой‚ распихивая пакеты по знакомым и родственникам. "Пусть полежит‚ – говорил беззаботно. – До завтра." Лежало потом годами. До плесени. До трухи. До вздутия банок. А через годы‚ глядишь‚ прибежит снова‚ пихнет очередной кулек‚ спросит впопыхах: "Что тебе надо? Я достану". И нетерпеливо переступит ногами-коротышками.