Если подойти к делу художественно, то можно было бы сказать, что в ее мозгу присутствовала некоторая фамильная деревенька, затерянная в пространствах Внутренней Монголии. То есть вот этим она брала: будто новенькая пришла в твой класс. Ну и скрытной была в крайней степени. Словом, вполне аутичная. С чем боролась: например, цветом волос она была ярко-рыжей, стрижена почти коротко. Возможно, цвет и стрижка были направлены против аутичности, если бы я знал, что это такое.
Квартира была на шестом этаже, под крышей и, конечно, без лифта. Одна из комнат была заперта, там хранился хозяйский хлам. В ее комнате было пусто, какой-то низкий диван, шкаф, некоторое количество хозяйских стульев, составленных в ряд возле стены, и телевизор, тоже хозяйский, "Рубин", из всех цветов предпочитавший зеленый. Окна комнаты выходили во двор, кухни — в сторону улицы. На кухне мы чаще и сидели, поскольку что бы мы могли делать в комнате? Лежать мы друг с другом не лежали, разве что иногда смотрели там телевизор. Словом, не квартира, а как раз деревенька во Внутренней Монголии.
К тому же на самом деле ее фамилия была Галчинская, а не Галкина. На вопрос о том, имеет ли она отношение к поэту Галчинскому, ответила, что явно не имеет, во всяком случае, его не знает — в самом деле не знала. Но полькой отчасти была, на уровне фамилии и некоторых свойственных этой нации черт — как то обостренная брезгливость, высокомерие и чрезмерное в наших обстоятельствах эстетическое отношение к действительности. Утверждать не стану, но она, пожалуй, была бы уместна где-нибудь там, в Варшаве-Кракове, пробегая по Маршалковской. Но там она еще не была, польского, конечно, не знала — несмотря на явные особенности ее выговора: не с акцентом, конечно, но с явно поляцкими пришепелявливаниями, с почти "в" вместо "л" в некоторых словах и прочими едва слышными сдвигами. Как уж генетически унаследованные лицевые мускулы производят акцент— полная загадка… Поэт же Галчинский ей потом понравился. Хотя как, собственно, может понравиться Галчинский — а ей даже "Заговоренные дрожки" понравились, причем при полном отсутствии пиетета перед Бродским, их переведшим.
Я с преувеличениями рассказал ей о том, в какую авантюру вляпался: вместо того чтобы переводить "Жгучее лоно" (этот вариант названия казался мне теперь более адекватным), я занимаюсь бог весть чем. История про историографа, про таинственного Бармалея и пропавшую собаку, а также человека, читавшего за закрытой дверью про глухонемых демонов, ее заинтересовала.
— Непременно напиши и обо мне, — сказала она. — Только не так чтобы обо мне, а сделай меня, — она задумалась, почесала нос, — скажем, проституткой.
— Ну ты представь себе, что ж такое: сделать тебя проституткой? — изумился я.
— Для интереса, — пояснила она. — Я прочитаю и узнаю про себя что-нибудь новое.
— Да мне-то все равно кем тебя представить. Но какой смысл — что, тут, на этой улице, проституткой?
— Ну… отчего бы не на этой?
— Да где ж на этой? Тут их нет, значит — такая улица, что проституткам на ней делать нечего. Здесь только блядью можно быть, а это все же несколько иное. Что тут, блядей и без тебя мало? Да у вас и разборки начнутся, драки. Или, наоборот, сопьешься с ними.
— Так я же не пью.
— Начнешь, куда денешься.
— Хорошо, а если я буду проституткой не на этой улице?
— А тогда в чем твое присутствие тут как проститутки? Ушла на работу, пришла с работы. В чем разница?
— Да уж, никакой, — согласилась она, явно держа что-то в уме. То есть ситуация для нее еще не разрешилась.
— Хорошо, — согласился я, — давай я про тебя напишу, но ровно все совершенно другое, чем ты есть.
— Хм, — поморщилась она, — а как же тогда будет понятно, что это вообще имеет отношение ко мне?
— А я тебе скажу, что это вот — про тебя.
— Тогда можно и не писать вовсе. Берешь что написано кем угодно, тыкаешь в книгу и говоришь: вот, это про тебя, только совершенно все не так, как на самом деле.
— Ну ладно, — согласился я, — тогда я оставлю от тебя эту квартиру, внешний вид — и то только общее строение организма, характер и место работы.
— Место работы — непременно. А личную жизнь?
— Откуда же мне про твою личную жизнь известно?
— Так ты вот так и пиши, будто тебе все известно, а мне как раз и будет интересно узнать, что могло бы со мной быть — в твоем понимании.
В ее словах была несомненная прелесть задачи. Все как неправда, но при этом как бы кружа вокруг нее, и эта неправда будет оказываться по-своему живой. Так что я согласился.
Она в ответ зачем-то почесала себя за ухом. Зачесалось, наверное.
Вообще, когда она была хороша, она была очень хороша. Так же и ее заморочки были дебильными, причем какими-то простецки отвратительными — словно бы в ней включался маленький механизм рода небольшого будильника, дребезжал и стриг ее мозг, — в результате чего она выказывала себя обычной двадцатитрехлетней сучкой, весь мир вокруг которой был предназначен для того, чтобы делать ей приятное. Конечно, это нормальные человеческие реакции, но в ее случае это выглядело диковато. Что на самом деле характеризует ее хорошо. Конечно, это я уже принялся сочинять из нее уместную мне героиню.
Кажется, у нее была некоторая определенность по части того, что хорошо, что плохо, что cool, а что fuck. Будучи вполне умной, она должна была ощущать некоторую недостаточность такого подхода, однако же, учитывая обстоятельства жизни, возраст и т. п., не могла переменить точку зрения так, чтобы в качестве хорошего воспринимать, скажем, любую интенсивность: что на самом-то деле прямо отвечало бы её душевному и телесному устройствам. Ну а место работы да, о нем надо написать. Без места работы тут не обойтись.
А вот что до наших отношений, то без их описания обойтись можно вполне. Возможно, в ней была еще некая, неизвестная мне глубина, на которой она только и шла на близость. Или так: именно там для нее близость и могла только наступить, ну а я на этой глубине для нее отсутствовал.
Словом, мне она не давала, да будто бы и не предполагала, что могла бы. Или она уже развела свою жизнь по понятиям, причем у нее полностью отсутствовало физиологическое любопытство. Возможно, что просто прагматически не была склонна осложнять отношения, раз уж живем рядом, да и вообще — на предмет дальнейшего хода жизни, были же у нее какие-то планы на сей счет? Хотя и не видно, чтобы она жила по плану.
Я все же не понимал, почему у нас с ней ничего не развивается, будто так и положено было остановиться у какого-то барьера (притом что я вовсе не считал, что сразу за ним секс бы и наступил). Причем никого я у нее — обычно я заходил к ней без звонка — никогда не видел, не заставал. Не то что "ко мне нельзя, я не одна", — в дверь, а и просто никого у нее видел. Меня это даже расстраивало: интересно было увидеть, с кем бы она могла бы. Может быть, мне это было интересней, нежели самому вступать с ней в отношения, я ведь даже конкретных попыток не делал — впрочем, и она никогда не вела себя так, чтобы такую попытку спровоцировать. Наверное, я ее просто не понимал вполне, и это нами ощущалось, пресекая развитие.
Теперь она сказала, что хочет спать, и тут же приступила действовать в эту сторону, вставать ей завтра надо было в семь. Я допивал чай и докуривал, когда она вдруг высунула голову из ванной и сообщила:
— Я поняла, в чем там дело!
— Где?
— В истории с Бармалеем.
— Что?
— Он просто у себя дома делает голема. Точно тебе говорю — я о нем тоже разные штуки слышала. В другой раз расскажу.
— Не понимаю…
— Точно тебе говорю. А тот тип, который сидел за дверью и стихи читал, — он голем уже и есть.
Я же пошел гулять по улице. Наступала ночь, вообще—к концу дня снова начало теплеть, но тепло было теперь мягким, уютным. Признаться, думал о словах Галкиной про голема. Не столько о големе, сколько о том, что эту идею предложила именно она. Да, кстати, — подумал я, — она же могла просто не открывать мне, когда того не хотела. Да, но ведь и света в окнах в таких случаях не было. То есть, получается, ночевала не дома? Но это ладно, должна же она с кем-то все-таки жить, но вот голем, что ж такое…
Тут в чем было дело: не говоря уже о ее службе (в моем понимании, она работала в прямых окрестностях власти), она и по характеру менее всего была склонна к производству телег. У нее была даже какая-то повышенная агрессивность в отношении любых выдумок и отклонений от реального, то есть фактического положения дел. И вот теперь такое сильное предположение.
Разумеется, дом номер 15, Бармалеев, мне было не обойти. Я подошел к нему, стал у витрины цветочного магазинчика. Плохой был магазин, в витрине жухли бессмысленные в июле красные гвоздики в целлофане и три полузадохшихся ириса в пластмассовой, сиреневого цвета вазе. В словах Галкиной, несомненно, был конкретный смысл, которого я уловить никак не мог.