Теперь вот улыбаются, а мы должны их не резать, а разгружать ихнюю тушёнку!
Разгрузка шла себе спокойно, ящики были удобные (видно, они тоже, когда на экспорт, на совесть делают). Китайцы смотрели, и все улыбались, лопоча по-своему. А потом стали подходить и цеплять нам свои значки к гимнастеркам. Я с любопытством рассматривал лицо Мао, на другом значке пылало солнце Китая. Ребята посмеивались: вон как дают, политика у них на высоте! Заба-вно было видеть левую сторону гимнастерки, украшенную значками ВЛКСМ, ГТО, Гвардейским значком, значками специалиста 1, 2 и 3 степеней, а на правой стороне — Мао и китайское солнце.
— Теперь у тебя полный комплект, — сказал я Свежневу, — еще бы что-нибудь троцкист-ское — и помереть можно.
У Коли желваки только забороздили скулы, неприкрытая ненависть дымчато выходила из глаз. Но он, не срывая значков, молчал.
Лейтенант Ломоносов, увидев ревизионистские значки на груди своих солдат, сиганул в будку к телефону. Красный, как партбилет, яростно вопил он в трубку. К удовольствию китайцев, похлопывающих нас по плечам, мы хохотали, глядя на своего лейтенанта. Сквозь грязное стекло будки было видно, как Ломоносов привычно вытянулся перед трубкой и выдохнул: есть. Вновь собранный, он появился на ступеньке будки с полевой сумкой в руках.
— Товарищи, — гаркнул лейтенант, — я буду проходить, и вы будете бросать в сумку значки, присутствие которых на груди советского солдата по уставу не разрешается. И смотрите (его голос понизился и засвистел), за утайку… Это приказ!
"Приказ" — слово особое, пресекающее мысли и чувства, нейтрализующее всякое сопро-тивление, на некоторое время становящееся абсолютным властелином человека, на которого оно обрушивается.
Жалея, что не смогут похвастаться в части, солдаты роняли в сумку солнца, отдаленно напоминающие костры на пионерских значках.
Вечер плясал над головами, а ужин всё не шел: то ли сожрали всё, то ли кухня застряла в пути. Зимой этот край иногда называют краем темного вечера: неплотный сумрак наступал на пятки дню к четырем часам пополудни и плотнел, становясь ночью, только к полуночи, но это виделось тем, чье желание и настроение умело различать тона темноты. Ящики с тушёнкой наливали руки усталостью, желудки — голодом. Один из ящиков небрежно упал и раскололся. Китайцы тотчас же вынырнули невесть откуда и стали собирать блестящие, аппетитно раскатив-шиеся по земле жестянки. Раздались нетерпеливые голоса:
— Не цапай, узкоглазая сволочь, не твое уже!
— Не тронь, гад, всё равно возьму.
Знакомый мне голос Коли визгливым фальцетом завопил:
— Они у нас Сибирь забрать хотят! Бей сук!
В развернувшейся драке приняли участие все, кроме лейтенанта, яростно матерившего телефонную трубку, и двух партийных из нашего взвода, поддерживавших своих только голосом, зная, что и за это их не похвалят на партсобрании. Китайцы дрались молча, в руки не брали ни камней, ни палок, сбитые отползали сами. Они были слабее, но их было гораздо больше: один обхватывал противника сзади, другой бил спереди точно в печень, сваливал. Было ясно, что у них был приказ, в случае чего, не калечить. Я был вторым по силе во взводе после Нефедова, моего заряжающего, для которого девяностокилограммовый гаубичный снаряд был легким усилием разворота плеч. Меня доконал зубодробильный удар в челюсть сухонького желтоватого кулака. Нефедов остался стоять, он дрался спокойно, будто работал, и было видно, что никакого удоволь-ствия он не получает от нудного размахивания руками; поэтому, услышав мой голос, он сразу остановился. Китайцы не настаивали.
Ребята вставали: ни одного перебитого ребра, ни одного вывиха, только у меня был выбит коренной зуб, да на лице Нефедова красовался подтек (видно, кто-то высоко подпрыгнул). Китайцы, как раньше, улыбались и прохаживались, но только те, кто остался без царапины, остальные, видимо, спрятались в одном из вагонов. С невольным уважением смотрели мы на эти маски, только начиная догадываться, что это и есть их настоящие лица.
Ко мне подошел, держась рукой за правый бок, Коля. Он не говорил, а цедил сквозь зубы:
— Ты видел? Ты понял? Их убивать надо. Всех. Пока не поздно. Идиоты, опомнятся, поздно будет.
Мне не хотелось думать об этом. Кому нужно, кроме Коли…
Банки из расколотого ящика были съедены и вылизаны. Только через минут двадцать на станцию прибыло два грузовика, набитые ребятами во главе с парторгом Рубинчиком. Китайцы не шелохнулись, словно ничего не заметив продолжали работать. Видимо, парторг мучительно искал выхода из глупого положения, в которое попал по вине этого проклятого лейтенанта, всё не вылезавшего из будки. Ребята с автоматами в руках посмеивались после пережитого в пути страха перед неизвестностью.
Много плащпалаток накинула на себя ночь, когда прибыла походная кухня, набитая липкой холодноватой кашей. После драки и тушёнки, поднявшей нас над ежедневностью, мы отдавали наш паек прибывшим ребятам.
Рубинчик разносил в будке лейтенанта, ребята, закинув за спины автоматы, важно бубнили проклятья:
— Суки, объявляют боевую тревогу и гонят к границе с пустыми рожками, хрен его знает, положили бы нас всех здесь, как миленьких!
Меня прорвало. Что-то грубо узаконенное, ясное без объяснений, то цепкое, во что падает приказ, заговорило ненужными мне словами. Могли быть другие. Они были бы верны, и они бы и лгали, потому что иногда нет мерила для слов.
— А что? знал бы, что пойдешь и помрешь… убежал бы?
На мой вопрос парень недоуменно пожал плечами:
— Брось, сержант, сам знаешь… полаять уж нельзя?
Осколки во рту, недавно бывшие зубом, щипали язык. Моторы грузовиков уже звали, а я все смотрел в ту сторону, где на фоне пустых вагонов мутнели фигурки китайцев. Они были близки мне, эти враги, в них было много моего, нашего, и я вновь почувствовал неприязнь к Свежневу.
Я приоткрыл глаза. В казарме жила тишина, не слышно было солдатского запаха, к лицу тянулся дух натертого пола. Возле входа у тумбочки сидел, дремля на табуретке, дневальный. Время в воспоминаниях тянулось медленно, всё ушло, осталось только ощущение понимания китайцев и странная неприязнь к моему другу Коле Свежневу.
Я поглядел на сгорбившегося на табуретке дневального. В сущности, хорошо ему: с рожде-ния капали в его душу знание, что всё взаимосвязано, он просто знает, что его будущее вытекает из настоящего и что всегда его права будут лишь статьей в его обязанностях. Ему и не ведомо звучание этих слов, он только знает их выполнение. Я должен влезть в его шкуру, не думать о будущем, о прошлом, они приходят в настоящее упреками, уколами самолюбия. И Коля с вечной божественностью свободы на уме. Нет, я трогать ее хочу. Не занимался бы тогда Коля на собрании поисками справедливости и жаждой стать на минуту единственным свободным в железном мире устава, не гнил бы в наскоро сколоченном гробу Самуил, хороший, не умеющий обижаться парень.
Месяцев шесть обтягивала плечи шинель, когда созвали это собрание. В караулы курсанты учебных рот ходили редко, в основном, по воскресеньям и по праздникам. Караул курсантам казался передышкой от муштры. Случались легкие нарушения: кто садился на посту, кто курил, кто прятался от мороза и ветра в машину или прислонялся к забору склада. Офицеры были недовольны. Что-то невидимо назревало и тревожило. Был конец ноября. На постах стояли курсанты, в караульном помещении образцово вылизанный пол блестел, бодрствующая смена зубрила уставы, подсчитывала оставшееся до сна время. Я старался забыть о часах, чтобы потом, случайно взглянув на них, блаженно удивиться быстро прошедшему времени.
От двери потянуло сыростью — передернув плечами, поднял глаза. На пороге стоял помнач-кара Николай Красильников, на плече его висело два автомата, позади понурившись стоял Самуил Бронштейн с уставленными на мир кроличьими глазами. Лицо его морщилось, будто он давился. Красильников снял с плеча автомат Самуила и, повертев в руках, как бы желая отдать его хозяину, сказал:
— Дрых на посту. Сон при выполнении боевого задания, — и обернувшись к Самуилу. — Иди в казарму.
Говорил Красильников глухим, не своим голосом. Я знал, что Николай уважает меня за силу и за умение говорить. Подошел вплотную, зашептал:
— Коля, загубишь парня. Ты же знаешь, кем и чем он выйдет из дисбата. Всю жизнь челове-ку исковеркаешь. Ты его и так до смерти напугал, пугни еще, но не докладывай, он уже вовек и одного глаза не прикроет на посту.
Бешенство и отчаяние запрыгали по лицу Красильникова, он запнулся раз, и второй, и с глазами, в которых стояли слезы, завопил:
— Не могу! Как вы не понимаете?! Не могу нарушить устав! — При последних словах голос его окреп. — Приказываю вернуться в казарму.
Бронштейн механически отдал честь, по-уставному развернулся и вышел.
Красильников, будто отрывая и медленно выплевывая слова, протянул: