Тут надо остановиться и оглянуться. Та библейская Сарра, которая начала рожальное дело в годы, до которых у нас не доживают, конечно же, была выдумкой истории. Даже сильно, можно сказать, истово верующие вряд ли воспринимают это всерьез. На всякий случай прости меня, Господи! Прости… Ну, не ведаю, не ведаю, что молочу… Так вот, та Сарра была нонсенс и для гинекологши. Мою прабабушку она не знала. Светлана же Сталина была еще молодая, еще любила папу, и ей на ум не могло прийти, что она родит, пусть не как Сарра, но все равно под пятьдесят и от американца. То было время женщин войны, которые сорок лет считали нормальным концом бабьей жизни. Конечно, шпалы были еще не все положены, их предстояло таскать — не перетаскать, и на это женщины оставались вполне и вполне гожие, что ярко, одним махом показала Нонна Мордюкова в фильме «Русский проект», взяла да и сказала, какие мы есть. Теперь долби, искусство, долби в другом месте. Тут уже скошено. Или добыто. Одним словом, пусто.
Вернемся в гинекологическое кресло — главное место действия.
— Вы беременны, — пронзительно сказала врач. — И вам немедленно надо лечь на сохранение.
Потом они обе поплакали, пациентка и врач. Одна о том, что случилось, другая о том, чего нет и вряд ли будет. Хотя именно сейчас у врача возникла мысль: может, не надо так уж отбиваться от вдового начальника орса, а использовать его как шанс? В конце концов, чем она хуже этой?
Фаля легла в больницу сразу, не помыв даже дома посуду и не дождавшись Мити, который где-то там что-то инспектировал.
А Митя как раз шел по дороге и думал, что если во дворе у Любы будет мужской след, то он пройдет мимо, и все. Другое же будет дело, если следа не обнаружится. Тогда он стукнет в окошко там или в дверь, куда потянется рука.
Но разобраться было трудно. Двор был в порядке. Те женщины не только клали шпалы, они ставили печки, рубили дрова и поправляли покос дверей. Они все умели, и в этом было спасение страны и ее же извечное горе.
Вернувшийся с войны мужик, удивленный скорбно-стью и безрадостностью пейзажа всей жизни, находил единственное утешение в магазине, в котором весьма часто не было ничего, но водка на родине была всегда. Как береза. Тут выплывает из тумана мысль. А не будь наши женщины ломовыми лошадьми и забрось они чепец за мельницу с криком: «А не желаю я класть шпалы! У меня для этого тело нежное, и я не допущу его гнобить!» — так вот, закричи они так, пошел бы процесс или не пошел? Пришли бы мы к полному одичанию или иванушки наши сподобились бы? Мысль эта грешная, потому как замахивается на саму основу первооснов, что чревато, как говорится… Поэтому уйдем подальше от выплывающих из тумана мыслей и идей.
Женщины деревни выстрелили глазом в Митю, который вальяжно, как какой-нибудь интеллигент в шляпе, прошагал по улице сначала в одну сторону, потом в другую, потом опять в первую и наконец толкнул калитку Любки, бабы, ломанной любовью и предательством.
Рассказывали так.
…Поехала она на погляд к родным парня, которого вынула из мертвой кучи людей, а те ее и на порог не пустили. Там была подлая старая сука (моя бабушка!). Она и вынесла Любке мятые в жмене гроши — это, мол, тебе спасибо, но мордой ты для нас не вышла, мы все из ученого роду-племени, у нас за столом не едят из одной миски, а ты вся из себя рубль двадцать, и кожа у тебя тресканая. И будто старая сука (моя бабушка!), показала Любке свои белые руки, по которым вилась-бежала голубая жилка… Ну какие у тебя, женщина, могут быть преимущества су-против нашей венозной крови?
Митя тогда переступил не только порог Любы, он переступил легенду одним, что называется махом.
На всю деревню закричала женщина дикой счастливой горлицей, не имеющей понятия о тайности греха.
Так оно и пошло: жизнь в два ряда. Одна — наполненная смыслом сохранения ребенка и другая — смыслом, предшествующим по природе первому. Конечно, Фаля потеряла бдительность относительно Мити, а за ним водилось всякое-разное. То какой-нибудь хромоногой поможет войти в трамвай, а дальше возникает необходимость помочь выйти. В трамвае это важный момент. Глядишь, и припозднился… А то еще был случай: красавица глухонемая. Вернее, красавица левым боком, потому что правый был слегка обожжен в детстве, от детского испуга и глухота, и теперь по правой стороне лица женщина спускала каштановые волосы, что модным тогда не было и осуждалось народом, который считал: какая есть, такая и живи. Правильным считалось горб носить честно. Так вот, Митя прошел бы и не глянул на красоту, а как увидел мятую щеку, двинул следом. Извращенец, по-нынешнему. И еще были разные некондиционные женщины, хотя кто их считал? Впрочем, Фаля считала.
Но тут в отделении на сохранении она про все это забыла. Она думала, что ей очень повезло в том смысле, что ребеночек родится, когда ей полных будет тридцать девять, а то, что до сорока всего месяц, то это уже не ваше собачье дело.
Ее регулярно навещала еврейка-гинеколог — оказывается, ее звали Саррой, бывают же такие совпадения. Сарра уже вошла в близкий контакт с начальником орса и ждала счастья начала новой жизни, где уже не будет душегубок и мученической смерти детей. Так как в дальнейшем нам это не понадобится, скажем сразу: Сарра родила девочку, назвала ее Светланой — в знак светлости задуманной жизни, а не в честь дочери Сталина.
Когда волею судеб мы коснемся еврейской темы — а без этого нам не обойтись, — Сарры уже не будет в живых. Она умрет далеко отсюда — умрет в тот момент, когда по телевизору скажут, что взорвался рейсовый автобус в Тель-Авиве. Саррина семья не ездила этим автобусом, и вообще они жили в Беер-Шеве, но не по той дороге побежала в мозгу старой женщины страшная информация, причудливым образом она столкнулась со старой душегубкой той прошлой войны, и Сарра стала оплакивать своих детей и внуков, которые радостно бибикали на полу. Но она не признала их, живых, а признала тех, мерт-вых.
И тут что хочешь, то и думай… Проще, конечно, не думать. Что нам Сарра? Наши нервы крепче. Свое живое на чужое мертвое в нашей голове вряд ли подменится.
А пока мы находимся на этапе сохранения беременности и даже отсутствия ее у Сарры, и я с чистой совестью могу их оставить в этом состоянии и перейти к Мите, любимому Мите и его молочной сестре Зое.
Естественно подумать, что, срубив во второй раз Любу, Митя напрочь забудет про Зою. Другой бы забыл — не Митя. Он совмещал любовь и родственность как мог, как получалось.
А получалось скверно. Специфические органы однажды ночью пришли и взяли всех баптистов. Всех, кроме Зои, на которой у них была пометка «не в себе». Наверное, не этими словами, какими-то другими, им свойственными, но факт остается фактом: Зоя осталась на этой земле одна. Не имело значения, что была жива еще бабушка, были сестра и другие родственники. Она их всех любила, но не с ними летела на небко. Когда-то ей объяснили в общине, что на месте всякой порушенной церкви остается ангел, который не уйдет с поста, пока хоть одна живая душа будет помнить «камень церкви». Зоя осталась с ангелом, отказавшись от всех, а бабушка в ту пору впала в болезнь, которая перемещалась с одного органа на другой, с одного на другой, врачи говорили: старость, ну кто ее победит!
По всему по этому пас Зою один Митя. И случалось, привозил ее на паровозе к Любе. И Зоя первая усмотрела «животик для ребеночка» — у Мити тогда глаз был замылен «животиком Фали».
Зоя кудахтала над Любой, вырывая из ее рук то ведро, то топор, она забегала вперед, норовя сделать все Любины тяжелые дела. Митя разрывался на части, не знаю, что он себе думал, но, когда мы встретились в последний раз, легкий Митя как бы висел на своей мертвой руке, и она, мертвая, как бы им руководила.
Он тогда приезжал к нам редко, являлся всегда неожиданно. Врасплохи были радостными, шумными, а этот последний очень разгневил бабушку. Митя явился утром, что противоречило железнодорожному расписанию, которое знали у нас все, ибо по нему жили и умирали. Я слышала, как голосила наша соседка над умирающей матерью:
— Мамочка моя родненькая, не уходите раньше времени. Поезд через Магдалиновку уже прошел, я его гудок слышала. Вася же мне не простит, что я вас не удержала!
— А может, это гудел встречный? — возвращалась из тонких материй родненькая мамочка. И лицо ее, уже совсем тамошнее, при слове гудел делалось совсем тутошним.
Так что приспичит умереть — попроси побибикать паровозный гудок. Встанешь как миленький. И не таких мертвых подымал.
Поэтому явление Мити не по расписанию сразу обнажало для бабушки его порочную сущность: его где-то носили черти. Кажется, я уже рассказывала о женщине, которая с опаской подставляла Мите ухо для прощания, когда он был помечен туберкулезом. Но это ж когда было! Прошла целая война и послевойна. Девушка Оля выросла в крупную и гордую своей полнотой женщину. Тогда так было. Большой небеременный живот носили с достоинством, валиком подбородка чванились, и я помню только одно ограничение в деле полноты — высокая холка, загривок. Относительно этого было особое мнение: некрасиво. Все нынешние топ-модели не нашли бы себе — в те времена — даже завалященького мужика в околотке. Народ бы просто брезговал мосластыми ногами до ушей, он бы зашелся от смеха, глядя на какую-нибудь Евангелисту или на эту черненькую африканочку с глазками-пуговицами. Разве на сисечках Клавочки Шиффер отдохнул бы мой народ глазом? Но ставить ее рядом с Олей смысла не имело. Оля по тем временам была самое то. Большая, упругая, и загривочек был в норме и не тяжелил шею. С Митей у них давно ничего не было, с той самой дотуберкулезной поры. У Оли был здоровяк муж: когда они шли по улице, меридиан под ними прогибался, поскольку мысленная линия — очень слабая вещь.