– У меня нет времени выслушать твои двусмысленности, Леонард, – заявляет он.
– По-моему, я говорю вполне понятно, – отвечаю я. – Не увиливая, отвечаю на все ваши вопросы. Я вас никогда не обманываю. Но вы ведь не слушаете. Никто не слушает. Почему бы вам все же не присесть? Вам сразу станет легче. Это реально поможет…
– Леонард, – обрывает меня он. – Достаточно.
– Черт возьми! – отвечаю я.
Ведь я действительно хочу наладить контакт. Поговорил бы с ним честно и откровенно – никаких двусмысленностей, – если бы он просто сел рядом и потратил пару минут, чтобы проявить человечность.
Интересно, какие у него такие неотложные дела, если он не может потратить лишние пять минут, чтобы посмотреть со мной на небо?
А затем замдиректора Торрес применяет не слишком оригинальный прием, который меня просто убивает. Возможно, замдиректора Торрес успел опробовать его на своем сыне Натане[19], ученике начальной школы; его фотография стоит на столе у Торреса.
Замдиректора Торрес говорит:
– Мистер Пикок, я считаю до трех, и если вы на счет «три» не отправитесь в класс, у вас будут большие проблемы.
– И какие именно проблемы у меня будут?
Он поднимает указательный палец и произносит:
– Один.
– А вам не кажется, что нам стоит обсудить последствия моего бездействия, дабы я мог понять, отвечает ли моим интересам выполнение вашего требования? Я должен принять взвешенное решение. Мне надо подумать. Ведь это школа как-никак. Разве вы не должны поощрять самостоятельное мышление?
Он останавливает меня жестом и продолжает гнуть свое:
– Два.
Я поднимаю глаза к небу, улыбаюсь и встаю на счет «три», но исключительно потому, что собираюсь убить Ашера Била. И это одна-единственная причина. Ей-богу. Не стоит умножать число имеющихся сущностей и делать сегодняшний день еще тяжелее. Я нисколечко не боюсь замдиректора Торреса, с его идиотским загибанием пальцев и дурацким счетом до трех. Можете мне поверить.
Я уже направляюсь в сторону канцелярии, но неожиданно разворачиваюсь и говорю:
– Знаете, я беспокоюсь за вас, замдиректора Торрес. Вы сплошной комок нервов. А это сказывается на вашей работе.
– У меня уже с утра голова идет кругом. Дай мне хоть немного передохнуть, ладно? Мистер Пикок, не пройдете ли вы в класс? Пожалуйста.
Я киваю, поворачиваюсь, чтобы идти в канцелярию, и слышу, как замдиректора Торрес громко вздыхает. Не думаю, что вздох этот адресован именно мне, скорее, это жалоба на собачью жизнь – на то, что он жутко замотан и вообще весь на нервах.
Похоже, все мои знакомые взрослые как один ненавидят свою работу, а заодно и свою жизнь. Не уверен, что знаю хоть одного человека старше восемнадцати лет, кому работа пошла на пользу, за исключением Уолта и герра Силвермана, и осознание этой простой истины еще больше укрепляет мою решимость совершить то, что я запланировал на сегодня.
Иногда я выкидываю такую штуку: надеваю черный костюм, который обычно ношу по официальным поводам вроде похорон, и несу в руке нелепый пустой портфель, купленный в комиссионке. Но в школу не иду.
Я тренируюсь быть взрослым и, типа, делаю вид, будто иду на работу.
Я отправляюсь на станцию и примерно за два квартала вливаюсь в толпу черных костюмов и болтающихся портфелей.
Я достаточно хорошо изучил уместное случаю страдальческое выражение окружающих меня лиц, поэтому сразу смешиваюсь с толпой.
Я марширую строевым шагом, подражая их походке, помахивая пустым портфелем – и практически не сгибая коленей.
Я бросаю монетки в автомат рядом со станцией и получаю старомодную газету, которую засовываю под мышку, чтобы еще больше смешаться с толпой.
Я покупаю билет уже в другом автомате.
Я спускаюсь на эскалаторе вниз.
А затем стою среди всех этих похожих на зомби людей в ожидании поезда.
Возможно, это прозвучит не слишком красиво, но каждый раз, когда я в своем траурном костюме направляюсь на станцию, делая вид, будто еду в город на работу, я думаю о нацистских эшелонах, которые во время Второй мировой войны везли евреев в лагеря смерти. Именно об этом рассказывал нам герр Силверман. Я понимаю, подобное сравнение просто ужасное и, быть может, оскорбительное, но, стоя на платформе в окружении черных костюмов, я чувствую себя так, будто жду отправления в какое-то жуткое место, где кончается все хорошее и начинаются вечные, нескончаемые страдания, что напоминает мне об ужасных историях, о которых мы узнали на уроках холокоста, оскорбительно это там или нет.
Я хочу сказать: мы ведь выиграли Вторую мировую, да?
И тем не менее все эти взрослые – сыновья, дочери и внуки наших героев Второй мировой – так или иначе садятся на метафорические поезда смерти, хотя мы давным-давно победили нацистов, а следовательно, каждый американец вправе делать все, что угодно, в нашей, как принято считать, великой и свободной стране. Почему они не использовали свои права и свободы для того, чтобы стать счастливыми?
Когда приходит поезд, толпа эта устремляется в вагоны, словно они жаждут получить там глоток кислорода после бесконечного пребывания под водой.
Никто не разговаривает.
Всегда очень тихо.
Никакой музыки или типа того.
Никто не спрашивает: «Как прошла ночь?» или «О чем ты мечтаешь?» Никто не шутит, не свистит, не делает ничего, чтобы поднять настроение и сделать утреннюю поездку на работу более-менее сносной.
Я думаю, что да, я терпеть не могу ребятишек из своей школы, но, по крайней мере, если бы они попали на этот поезд, точно не выглядели бы ходячими мертвецами. Они травили бы анекдоты, и смеялись бы, и лапали бы девчонок, и планировали бы вечеринки, и делились бы впечатлениями о всяком дерьме, что передавали вчера по телику, и посылали бы друг другу эсэмэски, и мурлыкали бы попсовые песенки, и, возможно, рассеянно чирикали бы по бумаге, и делали бы миллион всяких разных вещей.
Но эти взрослые в костюмах просто сидят или стоят, иногда мрачно читают газету, сердито тычут пальцем в экран смартфона, пьют обжигающий кофе из одноразовых стаканчиков и даже практически не моргают.
И когда я смотрю на них, то такая тоска берет, что просто жуть; у меня отпадает всякая охота становиться взрослым. И мне кажется, что мое решение пустить в ход «вальтер» самое правильное. Что таким образом я избегаю ужасной судьбы и что я – совсем как те евреи, которые убивали своих сыновей и дочерей, лишь бы не дать нацистским солдатам отправить их в экспериментальные лагеря на мучительную смерть.
Однажды герр Силверман заставил нас написать сочинение от первого лица: еврея во время холокоста. Я написал от имени еврея – главы семьи, который, чтобы не попасть в концентрационный лагерь, убил жену и детей, а потом покончил с собой; писать об этом было довольно безрадостно, хотя с заданием я справился легко. Глава семьи, от лица которого я писал, был хороший человек и любил свою семью – любил так сильно, что не мог позволить им испытать на себе зверства нацистов. Мое сочинение представляло собой письмо анонимного автора с извинениями и оправданиями. Письмо в виде молитвы, где автор просит прощения у своего Бога за содеянное. Сочинение получилось на редкость правдивым. Герр Силверман даже зачитывал перед классом отрывки из него, заявив при этом, что я «экспрессивен» не по годам.
Я слышал потом, как ребята перешептывались у меня за спиной, заявляя, будто я оправдываю дето– и самоубийство, но мои одноклассники просто не врубились, потому что они всего-навсего испорченные современные подростки, которым выпало жить в Америке в начале двадцать первого века. Им никогда не приходилось принимать серьезных решений. И вообще, они ведут легкое, но достаточно серое существование.
Герр Силверман вечно спрашивает нас, насколько сильно повлиял на нашу жизнь тот факт, что мы родились в Америке восемнадцать лет назад, и как бы мы поступили, будь мы немецкими детьми во время Второй мировой, когда подростки поголовно вступали в гитлерюгенд?
Что касается меня, то, положа руку на сердце, я не знаю.
Мои придурочные одноклассники в один голос заявляют, будто сопротивлялись бы нацистам, удушили бы Гитлера чуть ли не голыми руками, и это при том, что у них не хватает духу или мозгов сопротивляться тупоголовым шестеркам-учителям и зомбированным родителям.
Стадо баранов.
Пример: герр Силверман буквально выносит всему классу мозг, когда говорит: «Вы все одеваетесь более-менее одинаково: оглянитесь вокруг – и увидите, что это именно так. А теперь представьте себе, что вы единственный, у кого нет крутой мульки. И как вы при этом будете себя чувствовать? Черная галочка „Найк“, три полоски „Адидас“, маленький игрок в поло на лошадке „Ральф Лоран“, чайка фирмы „Холлистер“, символы филадельфийских профессиональных спортивных команд, даже фирменные футболки „Мустанг“ нашей средней школы, которые ваши атлеты надевают во время соревнований с другими школами (некоторые из вас носят их даже при отсутствии каких-либо спортивных событий). Все это символы, которые вы используете, дабы показать, что ваша идентичность соответствует идентичности остальных. Совсем как в свое время нацистская свастика. У нас здесь достаточно свободный дресс-код, и тем не менее вы предпочитаете одеваться одинаково. Почему? Возможно, вам не хочется особо выделяться из общей массы. И откажетесь ли вы надевать государственную символику, если это станет важным и даже нормальным? Если символика эта будет раскручена грамотным маркетингом? Если она будет прикреплена к одежде самых дорогих брендов в шикарных магазинах? Если ее будут носить кинозвезды? Президент Соединенных Штатов Америки?»