– Разрешите представиться? – спросил Хворостовский, явно ерничая, но тут я не смог оценить юмор, потому что подумал, что, если он назовет сейчас себя, я не смогу назвать тебя. То есть я готов выдавать себя за тебя сколь угодно долго, но – ровно до того момента, когда ко мне обратятся с прямым вопросом: «Как вас зовут?» Я не смогу ответить, ни за что не смогу сказать: «Герман Штильмарк», у меня просто язык не повернется. («Кому нужна твоя правда?» – говорит мне время от времени Женька, и я совершенно с ней согласен. Никому. Потому что от нее всем плохо. Даже не знаю, откуда это у меня? Мама?
Ложь унижает человека, – сказала она мне, когда я был еще ребенком и безуспешно пытался выдать за правду какое-то свое детское вранье.
– А правда? – спросил я.
– Правда делает человека сильнее.
Я рос хилым и слабым и, видимо, понял маму буквально. А в результате – патология! Если бы Женька спросила: «У тебя есть кто-нибудь?» – я бы, несомненно, рассказал ей про Дашу. Хорошо, что не спрашивает.)
– Сокрушилин, слышал? – спросил он и расправил плечи. Похоже, он очень гордится своей фамилией, а точнее – собой, носящим такую выразительную фамилию. Тоже мне – Сокрушилин. Нет, не слышал! Хворостовский – слышал, Сокрушилин – нет. Я уже собирался его разочаровать, как вдруг – вспомнил! Не слышал – читал. Совсем недавно, в «Столичном молодежнике»[6], огромную, чуть не на целую страницу, статью о провинциальном следователе (а он, конечно, из провинции, произношение у него явно не московское), из Сибири, кажется, из Сибири, да, о том, как он распутывает там самые запутанные дела, бесстрашно внедряется в преступные группировки, устраивает засады и погони, стреляет без единого промаха – этакий сибирский Робин Гуд. И еще там была фотография – он в одной белой сорочке (без пиджака и галстука), а под мышкой пистолет в светлой кобуре, благодаря которой я и вспомнил… Он, именно он! Статья называлась как-то очень броско, хлестко, но как – сейчас уже вряд ли вспомню.
И я уже хотел сказать, что не слышал, но читал, однако Сокрушилин моего ответа не дождался, он, похоже, совершенно не умеет ждать.
– Не слышал, так услышишь! – выкрикнул он и неожиданно громко и довольно неприятно засмеялся.
Нет, это даже хорошо, что я не сказал, не надо поощрять в человеке его бахвальство. Сокрушилин оборвал смех так же неожиданно, как и начал смеяться, посмотрел на меня удивленно и решительно и решительным же жестом нажал на кнопку диктофона. Мгновенно в его правом углу загорелся маленький красный квадратик. Я смотрел на него и не находил в себе сил отвести взгляд. Этот КРАСНЫЙ КВАДРАТ действовал на меня совершенно странным образом: он подавлял меня, обезволивал, гипнотизировал. Я ощущал себя кроликом, заглянувшим в глаза удаву, я был готов ответить положительно на любой, даже самый нелепый вопрос:
– Вы Марк Аврелий?
– Я.
– Вы убили старуху процентщицу?
– Убил.
Хотя дело не в гипнозе, конечно, никто меня не гипнотизировал, думаю, это происходило оттого, что я страшно не люблю, просто терпеть не могу, ненавижу – фотографироваться, а тем более записываться на всякие так называемые аудио– и видеоносители. На позапрошлый, кажется, Новый год, когда я не захотел вместе со всеми фотографироваться, Женька прямо меня спросила: «Боишься оставить след в истории?» – «При чем здесь история?», – хотел возразить я, но неожиданно признался: «Боюсь». Да, боюсь! Боюсь, потому что… стыдно…
Сокрушилин не спросил про убитую старуху-процентщицу. Его вопрос прозвучал для меня, как гром среди ясного неба.
– Фамилия. Имя. Отчество, – произнес он громко и раздельно.
Нет, я не проигрывал третий раунд, я его уже проиграл, а значит, и весь поединок в целом. Это был не проигрыш, это была КАТАСТРОФА.
Уставившись в этот красный квадрат, как идиот, я уже разинул рот, чтобы выложить все как есть. Как вдруг… (Как Алиска говорит, принося из школы приличную отметку, «его величество случай».) Сначала в коридоре загрохотали шаги, а потом открылась дверь. Да нет, не открылась – распахнулась, чуть с петель не слетела, и, если бы это произошло, нас с несчастным Сокрушилиным на том же самом месте просто сокрушило бы! (В этот самый момент я взглянул на Сокрушилина. Он сильно побледнел. Где-то я читал, что в минуту страшной опасности все люди либо бледнеют, либо краснеют. Бледнеющие – по сути своей бойцы, и именно таких, говорят, отбирал в свое войско Александр Македонский. Я – краснею. Он бы меня не взял. Но не обо мне сейчас речь!) На пороге стоял Захарик. Вне всякого сомнения – Захарик. Захарик, но какой! Захар! Захарище! Здоровый, как медведь, дядька, с густой сивой шевелюрой. На нем была расстегнутая шинель с полковничьими погонами, а из-за его спины выглядывали испуганные физиономии двух ментов: один – знакомый, мой, другой – чужой, незнакомый.
– Ты! – заревел медведь Захарик, громко топоча и наступая. – Ты… что… тут это, а?!
– Я веду допрос, – с достоинством ответил Сокрушилин. (Он, видимо, все еще рассчитывал разойтись миром. Для меня же это было неочевидно с самого начала.)
– А ну вон из моего кабинета!!! – еще громче заревел Захарик.
Тут и Сокрушилин, кажется, понял, что мир с этим человеком невозможен.
– Что-о-о?! – протяжно завопил он, приподнимаясь из-за стола и как бы увеличиваясь в размерах. Хотя Захарику он проигрывал: и голосом, и статью. Если тот – медведь, то этот… даже не знаю кто: олень какой-нибудь, марал?
– Па-шёл вон, сопляк! – заорал Захарик, «включая громкость» на полную катушку.
– Ты! – закричал в ответ Сокрушилин, тоже прибавив звук. – Коммунист! Железного Феликса за спиной держишь?! А на другой стороне кто нарисован?! Ленин?!
– Сталин!! – хрипло проорал в ответ Захарик.
Ну а дальше совсем паноптикум начался! Пинг-понг, в котором вместо шарика летало чугунное раскаленное ядро: туда-сюда, туда-сюда… А я вместо сетки. То есть мне совершенно не было страшно, наоборот, мне было весело, жутко весело! Дальше в ход у них пошли фамилии. Фамилий было много, и я ни одной не запомнил.
Один кричит:
– А ты Иванова знаешь?
(Это как пример.)
Другой в ответ:
– А ты Петрова знаешь?
(Это тоже как пример.)
– А мой Сидоров твоего Петрова!
– Да с твоим Сидоровым мой…
А одна фамилия – то ли Копенкина, то ли Опенкина – полковника неожиданно развеселила, и он стал хрипло, одышливо смеяться, приседая и хлопая себя ладонями по ляжкам, повторяя ее на разные насмешливые лады.
Сокрушилина такая реакция обидела.
– А хочешь, я ему сейчас позвоню, и через пять минут ты не будешь здесь работать? – с таким вопросом обратился он к Захарику и снял с телефонного аппарата трубку.
Полковник подпрыгнул на месте, от чего в кабинете все вздрогнуло, и закричал:
– Положь!
В первый момент я подумал, что он испугался этого самого то ли Копенкина, то ли Опенкина, но тут же понял, что Захарик не был против, чтобы Сокрушилин звонил, он был против, чтобы тот пользовался его телефонным аппаратом.
– Положь, я сказал! Бери свою погремушку и звони! Хоть черту лысому звони! – Захарик имел в виду сокрушилинский мобильный, и я успел подумать: какая все-таки образная у него речь – владельцы мобильных телефонов носятся с ними, как грудные дети с погремушками, никогда не выпуская их из рук[7]. Сокрушилин дважды встряхнул свой мобильник, но звонить почему-то не стал, а спрятал в карман пиджака. Видимо, Захарик расценил данное действие как выброшенный белый флаг и стал обличать – негодующе и громогласно:
– Ворье! Разворовали страну! Набили карманы! Дерьмократы!
– Вы имеете в виду кого-то конкретного? – поинтересовался Сокрушилин, натягивая плащ.
– Да тебя первого!
– А еще кого?
– Кого? Да всех вас, таких, как ты!
– А конкретно? – Сокрушилин сделался вдруг сухим и деловитым.
– Конкретно? Да хотя бы твоего Иванова!
Сокрушилин удовлетворенно и деловито кивнул.
– Вы говорите, говорите, а то пленка кончается, – и он показал пальцем на работающий диктофон, про который я совершенно забыл. Захарик посмотрел на него, развел руками и засмеялся. Смеялся он неумело, но искренне и хорошо – глядя на него смеющегося, сам не знаю почему, я испытывал радость.
– Хах! Испугал! Хах-хах! Испугал ежа, хах, голой ж…й!
Я, конечно, извиняюсь, но тут, как говорится, из песни слова не выкинешь. Разве что несколько букв.
Однако этого довода товарищу Захарику показалось мало и он прибавил:
– На…ть, – я опять очень извиняюсь, но именно так он и сказал, – мне на твоего Иванова!
Но и этого мало! Полковник наклонился к диктофону и проговорил отчетливо и громко:
– На…ть!
(Повторяю – это голая цитата.)
– А на Петрова?
Ответ был аналогичный. Они прошлись еще раз по тем же самым фамилиям, но уже в новом, так сказать, их состоянии… Потом возникла короткая пауза, потому что фамилии, как мне показалось, кончились, но на самом деле оставалось еще одна, главная, Сокрушилин готовился произнести ее вслух, и именно поэтому возникла пауза.