Я стояла на остановке автобуса и наблюдала за хромой пегой псиной, которая обнюхивала мокрые скамейки и заискивала перед прохожими, особенно перед какой-то молодящейся старухой с цветным зонтиком. Старуха время от времени отпихивала собачонку левой ногой в черном резиновом сапоге, и с собачонки от толчков лились потоки воды.
– Кто не любит собак, тот недостоин звания человека! – сказала я старухе. – Так говорил Сент-Экзюпери.
Сент-Экзюпери этого не говорил. Это сказала я. Но моего авторитета для нее было явно недостаточно. Поэтому я метнула в старуху своей цитатой и пригвоздила ее именем Сент-Экзюпери. А я не знаю, может быть, Сент-Экзюпери и сказал что-нибудь такое… Ну почему одна и та же мысль не могла прийти в голову мне и писателю Сент-Экзюпери!
Потом я купила в магазине бублик и минут десять гонялась за этой собакой, пытаясь накормить ее. А она не брала. Она смотрела на меня тоскливыми рыжими глазами и, наверное, думала: «Слушай, ну отстань! Слушай, ну чего ты прицепилась?»
Алтуховскую калитку я долго не могла найти, потом меня завели в какой-то тупик и показали длинный одноэтажный дом. В нем жило много семей, и Алтухов снимал угловую комнату. Он увидел меня и испугался.
– О господи! – сказал он. – У тебя крылья промокли!
Он снял с меня плащ и повесил его на вешалку в общем коридоре. Давно я таких вешалок не видала – черные оленьи рога, похожие на худые двупалые руки калеки. Они тянулись со стены вперед, будто просили подаяние…
– Умер Леня Вайнер, – просто сказал Алтухов.
– Леня Вайнер? – растерянно переспросила я.
– Да, от менингита… Глупо, что умер Леня Вайнер…
Я молчала и боялась спросить его, кто такой Леня Вайнер. Наверное, это был кто-то из его старых друзей. Он думал, этот чудной Алтухов, что все люди должны знать и понимать друг друга и очень горевать, когда с кем-то из них случается беда… Если бы я подошла к Алтухову и сказала, что какому-нибудь Пете Сидорову позарез нужен синий алтуховский плащ, то он, я думаю, даже не спросил бы, кто такой Петя Сидоров и на черта ему дался личный плащ Алтухова. Он бы просто спросил: «На каком транспорте к нему добираться?»
На старом алтуховском диване спал Юрка. Его большая голова на подушке была как золотистый стриженый шар, а одна тонкая рука лежала поверх одеяла.
– А тут еще Юрка, дьявол, простудился… – шепотом сказал Алтухов. – Температура три дня держалась, а сегодня вот упала… Разбудить его? А то узнает, что ты приходила, и будет обижаться. Знаешь, как часто он тебя вспоминает!
– Ты думаешь, я на полминуты зашла? – сказала я. – Я сто лет здесь сидеть буду, он еще успеет проснуться.
Я подошла к столу и придвинула к себе листок, записанный нелепым алтуховским почерком.
«Вот так да! – подумала я. – Вот так новости!» Он пробовал сочинять акростих на мое имя. И так странно было смотреть на эти буквы, написанные его рукой и складывающиеся в удивительно знакомое звукосочетание, которым называлась на этом свете я:
Д – давай подумаем, нужна ли нам зима?
И – и снег на крышах мертвенно-холодный,
Н – ненужный в отношениях туман…
Строчка на букву «А» не получалась.
– А – Алтух, поэт ты никуда не годный! – подытожила я.
– Ну и не вмещается в ритм.
Мы сидели с ним на одном стуле, потому что больше сидеть было не на чем.
Сидели, опираясь друг о друга спинами, и шепотом разговаривали. То есть мы не разговаривали, а переругивались. Я его ругала, а он молчал или говорил в ответ какую-нибудь глупость. Вот не мог он мне как-то достойно дать отпор! Всем мог, а мне нет, и это удивляло.
Я вспоминаю, как однажды все мы сидели в тридцать шестой аудитории, и Сашка Белоконь, взгромоздившись на стол, рассказывал про свои знакомства с известными людьми. Как он с кем-то из них рубал в ресторане яичницу. Нам всем было противно… И вот тогда уставший Алтухов, неторопливо протирая носовым платком струны на скрипке, сказал ему вдруг негромко и ласково:
– Эх, Белоконь… – как будто с сожалением сказал он. – Ну, какой же ты Бело-конь? Ты просто серая лошадка.
И мы все вокруг застонали от восторга и от обожания. А Алтухов бросил протирать струны, положил скрипку в футляр и вышел из аудитории. Он всегда умел уходить так, что всем хотелось вскочить и побежать за ним следом, вернуть его. А это, я считаю, дар божий – уметь уйти так вовремя, чтобы всем захотелось тебя вернуть.
Мы сидели спиной друг к другу, я чувствовала его горячее плечо и думала, что вот он, Алтухов, старый и одинокий человек. Ему уже двадцать семь лет, а, кроме Юрки, у него в этом городе ну никогошеньки.
– Когда я ушел из Института живописи… – начал он шепотом.
– Ты, должно быть, врешь, Алтухов, – перебила я, – наверное, тебя оттуда просто выгнали за то, что ты не умел рисовать.
– Рисовать? – переспросил он и улыбнулся. – Я был на скульптурном отделении… Ну, впрочем, да, и рисовать… Там есть такой предмет. Один из основных… – Он замолчал.
– Ты хотел что-то рассказать…
– А? Да нет, я просто вспомнил… Нам в институте позировала одна пожилая женщина. По профессии она была учительницей биологии. Спиной позировала… Спина у нее была худая и под левой лопаткой какой-то шрам… Жаловалась, что живет в коммунальной квартире, что соседи пьяницы и скандалисты и она мечтает подработать и сделать в своей комнате толще стенки. Поэтому и позирует. «Вот так я докатилась до вашего института…» – говорит. Чудаки, почти все они считали позирование чем-то зазорным… Нервная, издерганная женщина… Чуть что – плачет. А город менять не хочет. «Как выйду на Неву…» – говорит, и опять в слезы… Единственная мечта в жизни – подработать и сделать толще стенки. В этом что-то есть, а?
– Ничего в этом нет, – решительно сказала я. – Больная, нервная женщина, вот и все.
Я знала, что он учился в Институте живописи и скульптуры, но не видела ни одной его скульптуры, ни проволочного каркаса, ни засохшего куска глины, ни одного карандашного наброска… Как будто он начисто смел все, что связывало его с институтом. Однажды он рассказывал мне о своем товарище, вообще-то хорошем скульпторе, который покончил жизнь самоубийством, оставив коротенькую записку: «Не обнаружил в себе гениальности». Записка лежала на снимке со скульптуры Родена «Амур и Психея».
В том, что эта дурацкая история была сочинена от начала до конца, я не сомневалась. Но вероятно и то, что Алтухов вложил в нее долю своего отношения к этой проблеме.
Я смотрела на спящего Юрку, на ребенка, которого страстно любил Алтухов, и мне хотелось сделать им обоим не просто что-то хорошее, а непременно что-то такое важное и громадное, от чего бы жизнь их сразу изменилась. Я просто ощущала такую жгучую потребность. Чтобы к ним не нужно было ехать полтора часа на старых, замызганных автобусах, которые сохранились только в старом городе, чтобы не надо было искать по тупикам их калитку, и чтобы в коридоре не висели эти страшные вопрошающие рога, и вообще чтобы Юрка не спал больше на старом алтуховском диване…
Я слушала, как Алтухов продолжал шепотом рассказывать что-то, и мне показалось, шепот его – нечто осязаемое, нечто мягкое и теплое, как живой воробей.
– Алтухов! – опять перебила я его, и он покорно замолчал. – Алтухов, я так люблю твои бредни, что, когда ты говоришь, мне хочется поцеловать звук твоего голоса… Что бы это значило?
Он поправил спавший с ноги шлепанец и сказал:
– Это значит, что ты проголодалась. Я сварил суп из курицы с двумя шейками. То есть у моей была одна и еще одну подарила соседка Нина Дмитриевна, потому что ее девчонка шейку не любит. Сейчас я согрею…
Пока он возился на кухне, Юрка проснулся и сел на диване, по-турецки скрестив ноги. Юрка пялил на меня сонные глаза и никак не мог поверить, что я пришла.
– Как ты вырос, Юрка! – сказала я. – Ты как-то подлиннел.
– Я скоро стану совсем большим! – похвастался он. – Таким большим, как Алтухов. Даже еще больше. Я скоро буду ходить руками по потолку, а ногами по полу… А еще я вчера набил себе синяк. Вот. – Он показал локоть. – Сначала он был красняк, теперь синяк. Потом будет зеленяк, а потом – желтяк.
– Это ужасно, когда человек сам себе что-нибудь набивает! – согласилась я. – Однажды я сама себе наступила на ногу и страшно злилась, потому что некому было сказать: «Хамка вы!»
– А еще… а еще… – Он повертел колючей головой, придумывая или вспоминая, какую бы еще новость мне выложить. – А еще я теперь у Алтухова живу, видишь? – радостно сообщил он. – И буду до-олго жить, если мама не спохватится.
– Ладно, молчи! – быстро перебила я. Еще не хватало, чтобы он тут выболтал мне алтуховскую тайну!
– Почему? – простодушно удивился Юрка. – Она не услышит, не бойся, она далеко! У меня мама – артистка. Только ее никогда на сцене не видно, потому что, как раз когда она выходит, много всяких людей вместе с ней танцуют или говорят. Алтухов сказал – это называется «массовка»… А правда, слово «массовка» похоже на слово «винтовка»? Я так думаю, что мама и не спохватится. Она ведь и так забывала в садик за мной заходить. Алтухов говорит – очень я ей нужен!