Гордон Финч, рослый блондин, в свои двадцать три года уже проявлял склонность к полноте. Диплом бакалавра он получил в коммерческом колледже в Сент-Луисе, а здесь, в университете Миссури, сделал несколько попыток повысить свой академический статус на разных кафедрах: экономики, истории, инженерного дела. По литературе он решил специализироваться главным образом потому, что в последнюю минуту сумел заполучить небольшую преподавательскую нагрузку на кафедре английского языка. Он быстро показал себя наименее заинтересованным из всех аспирантов кафедры. Но он нравился первокурсникам и хорошо ладил как с опытными преподавателями, так и с администрацией.
Стоунер, Мастерс и Финч завели привычку по пятницам вечерами сидеть втроем в маленьком кабачке в центре города, пить пиво из высоких стаканов и разговаривать допоздна. Хотя эти вечера были для Стоунера единственным временем, когда он общался с людьми просто удовольствия ради, его нередко посещали недоуменные мысли по поводу этой дружбы. Совсем уж близкой ее нельзя было назвать; три молодых человека хорошо ладили между собой, но сокровенными мыслями не делились и, кроме этих еженедельных вечеров, виделись редко.
Ни один из них ни разу не заводил разговора об их отношениях. Стоунер знал, что Гордону Финчу это и в голову не приходило, но подозревал, что Дэвид Мастерс задавался кое-какими вопросами на этот счет. Как-то раз поздним вечером они сидели за столом в самой глубине тускло освещенного кабачка; Стоунер и Мастерс рассуждали о своем преподавании и учебе с неловкой шутливостью, свойственной очень серьезным людям. Посреди беседы Мастерс, держа очищенное крутое яйцо из бесплатного университетского ланча на весу, как хрустальный шар ясновидящего, вдруг спросил:
— Господа, вы размышляли когда-нибудь о том, какова истинная суть университета? Мистер Стоунер? Мистер Финч?
Улыбаясь, оба покачали головой.
— Конечно же не размышляли. Наш Стоунер, мне думается, видит в нем огромное хранилище, подобное библиотеке или публичному дому, куда люди приходят по своему желанию за тем, чего им недостает, где все трудятся сообща, как пчелы в улье. Истина, Добро, Красота. Все это тут, за углом, в следующем проходе; все это найдется в следующей книге, в той, что ты еще не прочел, или на следующем стеллаже, до которого ты еще не добрался. Но доберешься в один прекрасный день. И когда это случится… когда это случится…
Он смотрел на яйцо еще секунду-другую, а потом откусил от него большой кусок и повернулся к Стоунеру, энергично жуя и блестя темными глазами.
Стоунер смущенно улыбнулся, а Финч громко расхохотался и хлопнул рукой по столу:
— Как он тебя, Билл, а? Как он тебя!
Мастерс пожевал еще чуть-чуть, проглотил и перевел взгляд на Финча.
— А ты, Финч? Какая у тебя идея? — Он поднял руку. — Ты, конечно, скажешь, что не думал об этом. Но ты думал, думал. Под этой маской грубоватой сердечности таится простой практический ум. Ты смотришь на университет как на источник пользы. Пользы для мира в целом, конечно, но, по счастливой случайности, и для тебя лично. Ты смотришь на него как на этакий духовный рыбий жир, который ты прописываешь маленьким сволочам каждую осень, чтобы провести их через очередную зиму; ты добродушный старый доктор, который гладит их по головке и не за бывает класть в карман плату за визит.
Финч снова расхохотался и покачал головой:
— Ну, Дэйв, сегодня ты в ударе…
Мастерс положил в рот остаток яйца, удовлетворенно его сжевал и запил большим глотком пива.
— Но вы оба ошибаетесь, — сказал он. — Это ни то ни другое, это приют или — как теперь говорят? — пансионат. Для немощных, престарелых, неудовлетворенных, для всяческих недотеп. Если взглянуть на нашу троицу — мы и есть университет. Чужой человек не сообразит, что между нами общего, но мы-то знаем, разве не так? Хорошо знаем.
— Что, Дэйв? — со смехом спросил Финч.
Увлекшись тем, о чем завел разговор, Мастерс с энтузиазмом подался вперед над столом.
— Для начала возьмем тебя, Финч. При всем моем к тебе уважении скажу, что ты недотепа. Как ты понимаешь сам, ты не великого ума человек, но дело скорей не в этом.
— Да ладно тебе, — сказал Финч, все еще смеясь.
— Ты достаточно умен — как раз настолько умен, — чтобы понимать, чтó произошло бы с тобой в большом мире. Там у тебя не было бы шансов, и ты это знаешь. Хотя ты способен быть сукиным сыном, ты не так безжалостен, чтобы быть им последовательно. Хотя ты не самый честный человек, какого я видел в жизни, тебя не назовешь образцом героической бесчестности. С одной стороны, ты способен к труду, но при этом ленив как раз настолько, чтобы у тебя не получалось трудиться так, как требует мир. Однако, с другой стороны, ты недостаточно ленив, чтобы навязать миру ощущение твоей важности. И ты не везунчик, по большому счету. Тебя не окружает никакая аура, и физиономия у тебя озадаченная. В большом мире ты раз за разом оказывался бы на подступах к успеху и раз за разом терпел бы крах. Так что ты, считай, избран, помилован; провидение, чье чувство юмора всегда меня забавляло, вырвало тебя из пасти жестокого мира и поместило здесь, в безопасности, среди твоих собратьев.
По-прежнему улыбаясь шутейно-зловредной улыбкой, он повернулся к Стоунеру.
— Не думай, что я тебя пощажу, мой друг. Никоим образом. Кто ты такой? Простодушный сын земли, коим себя считаешь? Ничего подобного. Ты тоже у нас из немощных: мечтатель, безумец в мире, который еще безумней тебя, ты наш Дон Кихот, скачущий под голубым небом Среднего Запада, правда, без своего Санчо. Ума у тебя хватает — во всяком случае, ты умней, чем наш общий друг. Но в тебе есть изъян, скрытая немощь. Тебе кажется, здесь у нас есть что-то ценное, что стоит поискать. Большой мир тебя довольно быстро образумил бы. Там у тебя, как и у нашего друга, не было бы шансов; да ты и не стал бы сражаться с миром. Ты дал бы ему разжевать тебя и выплюнуть, а потом лежал бы и недоумевал, из-за чего так получилось. Потому что ты всегда ожидал бы от мира чего-то несбыточного, такого, чем он вовсе не желает становиться. В хлопчатнике живет долгоносик, в фасоли червяк, на кукурузе гусеница. Ты ни мириться не мог бы со всем этим, ни воевать; потому что ты слишком слаб и слишком силен. В большом мире тебе некуда было бы податься.
— А ты-то сам, — сказал Финч. — Про себя расскажи.
— Я-то… — Мастерс откинулся назад. — Я такой же, как вы. Хуже, если на то пошло. Я слишком умен для мира и не умею держать язык за зубами, а это болезнь, от которой нет лекарства. Поэтому я должен быть заперт в таком месте, где моя безответственность никому не повредит. — Он опять наклонился к ним и улыбнулся. — Каждый из нас — бедный Том, которому холодно.
— Из «Короля Лира», — вдумчиво заметил Стоунер.
— Акт третий, сцена четвертая, — уточнил Мастерс. — И вот провидение, или общество, или судьба, как хотите, так и назовите, предоставило нам этот шалаш, чтобы мы могли укрыться в бурю. Это для нас построен университет, для обездоленных мира сего; он существует не ради студентов, не ради бескорыстного поиска знаний, не ради всего того, о чем говорят. Мы творим доводы, оправдывающие его существование, и некоторые из них, какие попроще, какие понятны большому миру, берем на вооружение; но это всего лишь защитная окраска. Как церковь в Средние века, которая ни в грош не ставила мирян и даже Господа Бога, мы притворяемся, чтобы выжить. И мы выживем — как же иначе-то?
Финч восхищенно покачал головой:
— В каком свете ты нас выставляешь, Дэйв…
— В неважном, — сказал Мастерс. — Но, как бы плохи мы ни были, мы все-таки лучше тех, кто барахтается снаружи, в мирской грязи, лучше всей этой несчастной сволочи. Мы никому не причиняем вреда, мы говорим, что хотим, и получаем за это плату; если это не триумф основополагающих добродетелей, то нечто, черт возьми, довольно близкое к нему.
Мастерс снова откинулся на спинку стула, уже безразличный на вид к только что высказанному. Гордон Финч откашлялся.
— Ну, в общем… — заговорил он серьезным тоном. — Может, в твоих словах что-то и есть, Дэйв. Но по-моему, ты слишком далеко заходишь. Слишком далеко.
Стоунер и Мастерс улыбнулись друг другу, и больше в тот вечер на эту тему разговор не шел. Но Стоунер потом годы и годы нет-нет да вспоминал услышанное от Мастерса; и хотя нельзя сказать, что Дэйв открыл ему глаза на университет, с которым Стоунер связал свою жизнь, прозвучавшее прояснило ему кое-что в его отношениях с двумя друзьями и дало ему почувствовать, сколько разъедающей невинной горечи может содержать в себе молодая душа.
Седьмого мая 1915 года немецкая подводная лодка потопила британский лайнер «Лузитания», в числе пассажиров которого было сто четырнадцать американцев; к концу 1916 года Германия уже вовсю вела подводную войну, и отношения между ней и Соединенными Штатами неуклонно ухудшались. В феврале 1917 года президент Вильсон разорвал дипломатические отношения. Шестого апреля Конгресс объявил, что Соединенные Штаты находятся с Германией в состоянии войны.