Маркиз ничего не ответил, взял с взбаламученной кровати дневной капот жены, набросил на плечи Бернарды и сухо приказал:
— Оденься. У нас — медик с визитом.
— Ради Бога, не надо, — сказала она.
— Не для тебя, хотя тебе тоже не помешало бы, — сказал супруг. — Он приехал к девочке.
— Девочка в нем не нуждается. Она или умрет, или не умрет. Другого не дано. — Но любопытство взяло верх, и Бернарда добавила: — А кто это?
— Абренунсио, — сказал маркиз.
Бернарда взъярилась. Лучше умереть на этом самом месте, голой и одинокой, чем вверить свою честь этому проходимцу-еврею. Он занимался врачеванием в доме ее родителей, и его оттуда выставили взашей, потому что он испытывал на больных свои методы лечения. Но маркиз стоял на своем.
— Даже если он тебе не по нутру, а мне — тем более, ты — ее мать. Твой святой долг позволить осмотр.
— Делайте что хотите, — сказала Бернарда. — Я умываю руки.
Вопреки всем ожиданиям Мария Анхела без всякого смущения позволила детально осмотреть свое тело и с таким любопытством наблюдала за манипуляциями медика, будто училась приводить в действие заводную игрушку.
— У нас, лекарей, руки что глаза, — сказал ей Абренунсио, а девочка впервые весело улыбнулась.
Все доказательства ее прекрасного физического состояния были налицо. Несмотря на то что душа у нее была не на месте, тело выглядело вполне здоровым и в гармонии с ее возрастом: кое-где уже золотился густой пушок, а спереди наливались два бутона грядущего цветения. У нее были прекрасные зубы, ясные глаза, безупречные ноги и ловкие руки, а каждая прядь волос предвещала долгую жизнь. Она охотно и разумно отвечала на расспросы медика, но тот, кто ее мало знал, никогда бы не догадался, что все ее ответы не отражают действительности. Она заметно напряглась лишь тогда, когда медик обнаружил небольшой шрам на щиколотке. Тут проявилась находчивость Абренунсио:
— Ты упала?
Девочка не моргнув глазом ответила:
— С качелей.
Медик стал что-то говорить себе под нос по-латыни. Голос маркиза привел его в чувство.
— Переведите мне это на нормальный язык.
— Не могу, — сказал Абренунсио. — Сам с собой я говорю на вульгарной латыни.
Мария Анхела, казалось, без всякого волнения переносила медицинский осмотр, но когда он приложил ухо к ее груди, то явственно услышал стук ее сердца и заметил, что тело покрыто легкой испариной с чуть ощутимым запахом лука. По окончании процедуры Абренунсио ласково похлопал ее по щеке.
— Ты не из боязливых, — сказал он.
Оставшись с маркизом наедине, медик заметил, что девочка знает о бешенстве той собаки.
Маркиз удивился:
— Она кое о чем вам сообщила, а о главном ничего не сказала?
— Об этом мне сказало ее сердце, — ответил медик. — Оно металось, как лягушка в банке.
Маркиз не преминул тут упомянуть о других частых выдумках дочери, и в его голосе слышалось не порицание, а плохо скрываемое чувство отцовской гордости.
— Она, наверное, станет поэтессой, — сказал он.
Абренунсио не согласился, что ложь — непременный атрибут творчества.
— Чем прозрачнее язык, тем больше в нем поэзии, — сказал он.
Лишь одного так и не смог объяснить медик: откуда взялся запах лука, исходивший от вспотевшей девочки. Поскольку же он не установил никакой видимой связи между запахом и бешенством, то определил это как симптом, который ничего не значит. Позже Каридад призналась маркизу, что Мария Анхела втайне прибегла к магическим средствам рабов, которые заставляли ее жевать целебные листья и голой запирали в погреб с луком, чтобы уберечь от собачьего бешенства.
Абренунсио поведал без прикрас все, что знал о бешенстве. «Первые приступы незамедлительны и особенно тяжелы, если рана от укуса глубока и расположена близко к мозгу», — сказал он. Вспомнил и о том случае, когда один из его пациентов умер по истечении пяти лет, но так и осталось невыясненным, умер ли он от этого укуса или от чего-либо другого, им не замеченного. Быстрое рубцевание раны ни о чем не говорит: по прошествии времени может появиться опухлость, а рубец способен вздуться, открыться и кровоточить. Появляется неутолимая жажда. Агония обычно бывает такой мучительной, что смерть кажется благом. Тогда остается лишь ехать в больницу Милости Божьей или прибегнуть к помощи сенегальских колдунов, умеющих обуздывать еретиков и одержимых бесом. Если не принять таких мер, то маркизу придется самому надеть на девочку цепи и прикрепить к кровати, где она и будет лежать до самой смерти.
— В долгой истории человечества, — заключил медик, — не найти ни одного бесноватого водохлеба, который мог бы рассказать о своих пережитых мучениях.
Маркиз заявил о намерении нести свой крест, как бы тяжел он ни был, до самого конца. Дочь может умереть только дома. Медик наградил его взглядом, в котором читалось скорее сочувствие, нежели восхищение.
— Я и не ждал от вас иного решения, благородный сеньор, — сказал он. — Не сомневаюсь ни минуты в том, что вы крепки духом и способны на подлинное геройство.
Затем был оглашен окончательный диагноз, не предвещавший ничего плохого. Место укуса находилось далеко от области наибольшего риска, и никто не свидетельствовал о том, что свежая ранка кровоточила. Вполне возможно, что Мария Анхела и не подхватила заразы.
— Что же делать дальше? — спросил маркиз.
— А дальше, — сказал Абренунсио, — пусть в доме звучит музыка, цветут цветы, поют птицы; повезите ее к морю на закате солнца и делайте все, чтобы она была счастлива.
Медик распрощался взмахом шляпы и мудрой сентенцией на латинском языке. На сей раз он почтил маркиза переводом: «Нет лекарства, которое способно вылечить то, что может вылечить счастье».
Никто не мог понять, отчего маркиз поддался своей глупой прихоти и почему его потянуло вступить во второй, явно неудачный брак, когда он мог бы жить благодатной жизнью вдовца. Мог существовать без забот и хлопот, унаследовав большое богатство и безграничную власть своего отца, кавалера Ордена Сантьяго, жестокого рабовладельца-изувера и бравого солдата-душегуба, для которого его властелин, король, не скупился на дары и почести, закрывая глаза на его безобразия.
Игнасио, единственный наследник, не мог похвастать какими-либо способностями, заметно отставал в развитии, был неграмотным до зрелых лет и никого не любил. Первые признаки жизни, в которую он включился лет двадцати, стал подавать, когда влюбился и проявил готовность жениться на одной из обиженных Богом обитательниц соседнего приюта Святой Девы, чьи песни и вопли услаждали его отрочество. Она была единственной дочерью в семье королевского стремянного и должна была освоить искусство делать седла для лошадей, дабы продолжить древнюю семейную традицию. Приобщения к этой мужской профессии она удостоилась и потому, что была столь скудоумной, что учить ее чему-нибудь другому не имело никакого смысла. Для сына же местного маркиза, который сам не блистал умом, такой брак был наилучшим решением его проблем.
Милашка Оливия была девушкой расторопной и покладистой, и не всякий мог распознать ее безмозглость. Впервые увидев ее в толпе девиц на террасе приюта, юный Игнасио сразу положил на нее глаз, и с этого же дня они стали одаривать друг друга знаками внимания. Она кокетливо кидала ему с террасы бумажных голубков. Он научился читать и писать, чтобы посылать ей записки. Таково было начало этой со временем обнародованной страсти, которую никому не было дано понять. Первый маркиз, возмущенный легкомыслием сына, велел ему публично отречься от своей дамы.
— Я не только не отрекусь, — заявил Игнасио, — я уже получил от нее разрешение просить ее руки.
В ответ на упрек в безумии он выдвинул свой контраргумент:
— Ни один безумец не безумен, если вслушаться в его доводы.
Отец выслал его в свое дальнее поместье, наделив полномочиями хозяина и господина, которыми сын не пользовался. Жизнь обратилась для него в смерть. Юный Игнасио с детства испытывал страх перед всеми тварями, кроме кур. В поместье же он впервые увидел живую курицу и, представив себе, как бы эта птица выглядела, будь она величиной с корову, так напугался, что с той поры в каждой курице ему стало видеться самое что ни на есть страшное чудище. По ночам он исходил холодным потом, а к утру просыпался в пугающе зловещей тишине лугов и полей. Цепной пес, не смыкая глаз охранявший его покой у дверей спальни, казался ему опаснее всех псов на свете. Он повторял себе: «Я живу в страхе от того, что я живу». Изгнание сделало его человеком угрюмым, настороженным, подозрительным, медлительным и немногословным, со склонностью к мистике, будто одиночество бросило его в тюремную камеру.
Однажды, в первый год изгнания, его разбудил глухой шум — как будто бы на реке вдруг прорвало плотину. Оказалось, что весь скот, принадлежавший поместью, уходит в абсолютном молчании и при полной луне из своих ночных загонов и с пастбищ. Животные двигались плотным строем куда-то через луга и заросли сахарного тростника, через болота и водные преграды. Впереди шли стада коров и табуны верховых и ломовых лошадей, за ними — свиньи, овцы, домашняя птица, и все это мрачное безмолвное скопище растворялось в ночной мгле. Даже голуби, и те улетели. К рассвету остался только цепной пес у дверей хозяйской спальни. Такая преданность породила к нему любовь маркиза и вообще ко всем псам, сторожащим дома.