В отдалении ухнул колокол. Затрещал паркет. Угрюмый свет сочился из-под двери кабинета. Я весь скрючился на скамеечке, затаив дыхание. Шли минута за минутой, а я никак не мог решиться начать трезвонить ad colaphum. Да и где же колокольчик? Я попытался его нащупать в темноте, и вскоре мои пальцы коснулись деревянной ручки, к которой крепится медная юбочка. Я поднял эту увесистую и коварную штуковину осторожным движением, словно то была спящая змея. Моя тревога немного утихла, когда я накрепко стиснул язычок. Он был из кованого свинца, с выемкой посередке, гладкий, как человеческая плоть, что свидетельствовало о долгих годах беспорочной службы. Передо мной успела пройти вереница зареванных мордашек тех школяров, для которых данный предмет послужил орудием пытки во время многочисленных colaphi, когда колокольчик вдруг выпал из моей руки. Он отскочил от обитого тканью подлокотника и с ураганным грохотом покатился по полу. Тотчас распахнулась дверь кабинета и комнатушку залил свет. Я закрыл глаза и замер в ожидании оплеухи.
Однако вместо карающей длани моей щеки с ласковым шелестом коснулось нечто нежное и воздушное. Когда я наконец решился открыть глаза, передо мной стоял гримасничающий и ухмыляющийся по своему обыкновению Шамдавуан, протягивая мне свидетельство об отбытии наказания, которым он и пощекотал только что мою щеку. Затем Шамдавуан попятился к двери кабинета, слегка обозначив насмешливый реверанс, и, одарив меня уже в щель прощальной гримасой, скрылся в кабинете.
Я разглядел листок: самый настоящий, с подписью инспектора.
Когда я вернулся в класс, голова у меня раскалывалась, как после целой пары colaphus'oB. Я не понял, что произошло, и, разумеется, был далек от мысли, что в тот миг по навалившейся на меня гранитной плите рока пробежала первая трещинка. С того памятного дня он уже не проявлял себя как нечто слепое и неизбежное, заведомо враждебное, нарушающее плавный ход жизни. Мне не раз приходилось убедиться, что он почти всегда кстати вторгается в мое повседневное существование.
Однако описанное происшествие стало лишь символическим предвестьем грядущих перемен. Прошло немало времени, прежде чем свершилось событие, совершенно переменившее мое положение в Св. Христофоре и положившее начало новой эры в моей жизни.
Каждый год на Вербное воскресение для интернов устраивали праздник окончания зимы — вылазку «на природу», венчавшуюся пикником. Я и вообще-то терпеть не мог принудительные выходы за ворота Св. Христофора, где моя тоска будто отогревалась, •свернувшись в клубок. Это же путешествие было мне и вовсе омерзительно. В подобных случаях нас делили на две группы. Владельцы велосипедов, словно кавалерия в старой армии, составляли авангард. Этим счастливчикам, на зависть остальным, предстоял более дальний поход под водительством юного пастыря, тарахтевшего на велосипеде с моторчиком. Я, разумеется, оказывался среди пехтуры, которая тащилась пешком немало километров под надзором целой своры злобных надзирателей.
Вот-вот должен был прозвучать сигнал к отбытию, но тут случилось происшествие, взбудоражившее весь колледж. Вдруг появился Лютинье с новеньким велосипедом Нестора, превосходной, гранатового цвета со светло-желтым узором машиной марки «Альсион», с рулем из хромированной стали, левый рог которого украшало зеркальце, а правый — огромный звонок. К этому еще следует добавить надувные шины с белой боковиной, багажник, на котором был укреплен задний фонарик, и совсем уж диковинку по тем временам — целых три шестеренки для переключения скоростей.
Конечно, мы ожидали, что Лютинье присоединится к кавалерии. Ничуть не бывало. Он пересек школьный двор, на брусчатке которого велосипед подпрыгивал, как норовистый жеребец, подкатил его прямо ко мне, затерявшемуся в рядах пехоты, и вручил машину, буркнув:
— Держи. Нестор велел передать.
Я был не менее поражен, чем мои однокашники, которые тотчас сочли меня отъявленным пройдохой, умело скрывавшим дружбу с Нестором. Ведь всякому понятно, что только близкого друга он удостоил бы подобного триумфа. Человеку, не посвященному в тонкости школьного быта, конечно же, не понять всей значительности свершившегося события, о котором я и сейчас, четверть века спустя, вспоминаю с восторгом и гордостью.
Всю следующую неделю Нестор, казалось, не обращал на меня никакого внимания. Школьный же этикет не позволял мне надоедать ему своими благодарностями. Однако в субботу, во время большой вечерней перемены, когда экстерны уже разошлись по домам, ко мне подошел Лютинье, дабы оповестить, что отныне мое место будет за другой партой, и помочь перенести пожитки.
Вообще-то право определять, где кому сидеть, принадлежало исключительно инспектору, который прилагал все силы, чтобы выделить наиболее неприятное для него место, — к примеру, подальше рассадить друзей, а лентяев и рассеянных мечтателей, норовящих затаиться на последних рядах, усадить на первый. Только один Нестор безнаказанно нарушал данное правило, сам выбирая, где и с кем ему сидеть. Он избрал себе самое укромное в классе местечко, в левом углу, возле окна. Чтобы иметь возможность неотрывно разглядывать школьный двор, Нестор приподнял свою парту, подложив под нее деревянные чурки, и заменил ближний к нему квадратик матового окна прозрачным стеклом. Согласно полученному приказу, который мог быть отдан только самим Нестором, мне отныне предписывалось сидеть с ним за одной партой, по правую руку от него. После шока, в который повергла школу история с велосипедом, никто не удивился моему переезду, напротив — все, включая учителей и надзирателей, его с нетерпением ожидали.
С тех пор я находился под надежной, хотя и незримой защитой. Не проходило недели, чтобы я не обнаруживал в своем шкафчике какой-нибудь гостинец. Ливень наказаний, обрушивавшийся на мою голову, неожиданно иссяк. Если какому-нибудь старшекласснику случалось меня обидеть, на следующий день он почему-то оказывался в синяках. Но это были мелочи по сравнению с тем сиянием, которое изливал на меня Нестор во время всех классных занятий. Казалось, что под тяжестью его непомерного веса классная комната как бы склонялась в сторону того угла, где он восседал. По крайней мере для меня истинным центром класса был именно левый его угол, а уж конечно не подиум, откуда ораторы один глупей другого изливали свои пустые словеса.
12 февраля 1938.
Заходил клиент со своей дочкой, девочкой пяти-шести лет. Прощаясь, девчурка протянула мне левую руку, за что ее немедленно отругали. Я всегда замечал, что дети в возрасте до семи лет — разумнейшем из всех возрастов! — словно побуждают нас протянуть им левую руку. Sancta simplicitas! note 1 В своей детской мудрости они понимают, что наша правая рука замарана множеством грязных рукопожатий. Что она не раз побывала в лапах убийц, священников, шпиков, как шлюха в койках у богатеев. Тогда как левая рука, скромная и неприметная, соблюдала себя в чистоте будто весталка, для рукопожатий невинных. Не забыть: детям до семи лет всегда протягивать левую руку.
16 февраля 1938.
Нестор постоянно испещрял одну за другой тетради рисунками и записями. К сожалению, ни одной из них мне не удалось завладеть, дабы сохранить для человечества. Любое его высказывание меня потрясало, хотя их смысл оставался для меня мало доступен. Да и сейчас, больше чем через двадцать лет, те из них, что запали мне в память, я не рискнул бы пересказать своими словами. Тот период моей жизни, не такой уж и долгий, но глубоко запавший в душу, столь очевидно связан с моими последующими мытарствами, что давно пора бы разобраться, что в меня заронил Нестор, а в чем я сам виноват.
В общем-то, мне достаточно бросить взгляд на левую руку, бойко выписывающую вязь букв, из которых складываются мои «мрачные» заметки, дабы убедиться, что я истинный наследник Нестора. Именно ее он частенько лелеял в своей могучей влажной длани. Моя хилая костлявая ручонка, хрупкая, как яичко, доверчиво покоилась в уютных объятьях, конечно же, не представляя, какую силу они ей даруют. Вся мощь личности Нестора, его всевластной и разрушительной мысли, влились в мою руку и день за днем водят ею. Значит, я не единственный автор мрачных записок — они наше совместное творение. Из яичка вылупился птенец, то есть, моя мрачная рука с толстыми волосатыми пальцами и широкой, как лопата, ладонью, которая, казалось, призвана спознаться только лишь с карданным валом, а отнюдь не с авторучкой.
Сжимая мою кисть своей правой рукой, Нестор писал и рисовал левой. Был ли он левшой? Возможно, но я в своей гордыне предпочитал думать, что он готов терпеть неудобство только ради того, чтобы постоянно чувствовать мою руку. Но вот в одном я уверен действительно: по-настоящему мы сроднились с Нестором лишь с того дня, несколько месяцев назад, когда я вдруг со священным трепетом обнаружил, что моя левая рука безо всякой подготовки начала уверенно выводить на листе букву за буквой, причем, почерком нисколько не похожим на мой праворукий.