При приближении Виталия Маргарита Львовна поднялась. Вид у нее все еще был оскорбленный.
— Новая больная поступила, Виталий Сергеевич. Ввели ей аминазин, как вы назначили. Устроила тут нам гастроль. Сейчас спит.
Виталий заглянул: Вера Сахарова спала, укутанная простынями, остальные его больные с надзором ушли гулять — делать в надзорке было нечего.
— Теперь уже раскутайте ее.
— Вы не видели, Виталий Сергеевич, какую она выдала гастроль! Доре Никифоровне ногой в живот! Меня поцарапала.
— Сочувствую, Маргарита Львовна, и охотно верю. И все-таки распеленайте. Она будет спокойнее.
— Если вы приказываете.
— Вот именно: приказываю. Когда вы поймете, что больных не наказывают! Их лечат.
Утреннее раздражение не прошло, оказывается. Маргарита Львовна промолчала, но вид ее сделался еще более оскорбленным. Ну и пусть. Виталий обратился к Меньшиковой:
— А вы зачем здесь сидите, Галина Дмитриевна? Как будто боитесь чего-то: жметесь к сестре. Шли бы гулять.
— Нравится мне, вот и сижу. А вы только ходите и всюду подсматриваете.
— Все из первой палаты стремятся, а вы как будто снова сюда хотите. Как вам на новом месте? Как соседи показались?
— Подозрительные они. Особенно та, что справа.
— Что же они вам могут сделать?
— Что-нибудь могут. Возьмут да и зарежут ночью.
Да, вот и вывел из надзорки. Все сначала.
— Выпишите меня, Виталий Сергеевич!
— Как же вас выписать, если вы и тут боитесь кого-то?
— А я дома в комнате запрусь и никого пускать не буду! И на улицу не выйду!
— Какой же смысл выписываться, если дома запретесь?
— А все равно домой хочется!
— Вылечиться надо сначала.
Дежурная фраза! Как будто Виталий хоть на йоту верит, что Меньшикова на двадцать первом году болезни может вылечиться?
— А если не вылечусь? Что ж, что больная? Больной тоже домой хочется! Может, еще больше, чем здоровой!
Бывает: бредовая, дефектная — и вдруг так пронзительно! Виталий отошел молча.
Из инсулиновой палаты раздался звериный вой. Непривычный человек ужаснулся бы, но Виталий знал, что все в порядке вещей. Лечение инсулином, когда больные впадают в кому — состояние очень близкое к смерти — многие авторитеты считают единственно действенным при шизофрении. Аминазин и ему подобные препараты успокаивают, а инсулин лечит — то есть воздействует на глубокие механизмы болезни; В какой-то степени, разумеется. Лечение близостью смерти — так это можно назвать. Ну, впрочем, близость эта вполне безопасна: больных погружают в кому — и затем благополучно выводят, купируют. Осложнения реже, чем при обычных антибиотиках. А крик этот не от боли: больная, которая кричит, ничего сейчас не чувствует — кора мозга угнетена, растормаживаются какие-то древние примитивные центры…
Виталий вошел в инсулиновую. Здесь царила величественная сестра Мария Андреевна. Виталий знал, что Мария Андреевна не очень любит, когда врачи появляются в ее владениях: она считает, что дело врача — назначить инсулин, а уж дальше она сама все сделает. Конечно, она — ас: и в самые невозможные вены попадает, а это при инсулине все — ведь купируют-то глюкозой в вену; и в смысле наблюдения — все замечает. Но беда в том, что у Марии Андреевны собственный взгляд на инсулин, вернее, устаревший взгляд: она свято сохраняет верность той школе, которая считала, что чем глубже кома, тем эффективнее лечение. Но теперь-то известно, что не при всяких состояниях глубокая кома — хорошо, есть синдромы, когда показано только оглушение — именно оглушение, а не кома! — и потому так и пишется в назначении: одним — столько-то ком, другим — столько-то оглушений. Но тут Мария Андреевна начинает упрямо самовольничать: у нее есть свои листки, в которые записываются дозы инсулина и наблюдаемый результат: ведь комы у разных людей достигаются разными дозами, потому увеличивать приходится постепенно — так вот в этих листках Мария Андреевна вместо наблюдавшегося на самом деле глубокого оглушения пишет — легкое, вместо комы — глубокое оглушение, и если полагаться на ее записи и увеличивать соответственно дозы, то вгонишь всех больных в комы. Поэтому приходится заходить и смотреть самому. Обо всех этих хитростях Виталию рассказала Люда. Виталий сначала стеснялся спорить с Марией Андреевной: мало ли, что у него диплом, зато у нее тридцатилетний стаж! Но постепенно привык, пришлось привыкнуть, хотя у Марии Андреевны все время был такой вид, что она понимает в этом деле гораздо лучше любого врача, и если выполняет приказания, то только из субординации: она ведь всего лишь сестра, институтов не кончала.
Виталий подошел к своей Костиной. Рефлексов не было. Все-таки сделала по-своему! Но невозможно же только здесь и сидеть!
— Мария Андреевна, Костину срочно купировать!
— Она три минуты назад со мной разговаривала.
— Она уже в глубокой коме, а я вас предупреждал, что ей нужно только оглушение.
— Только сейчас с нею разговаривала.
— И все-таки немедленно купируйте, прошу вас.
Хотя это был приказ и Виталий постарался произнести его достаточно внушительно, сам он чувствовал, что не смог избежать просительного оттенка. Он злился на себя, но каждый раз это повторялось: Мария Андреевна подавляла.
На соседней кровати кричала и дергалась Щуплякова. Две санитарки держали ее, третья поминутно обтирала простыней, которая уже насквозь промокла от пота.
— Видите, как ее трясет, — сказала Мария Андреевна. — Я уж и амиталом подкалывала. Надо бы ей дозу прибавить.
Это говорилось просто так, потому что больная Люды, но был в этом и намек: вы, врачи, неправильно назначаете, а мы потом отдуваемся. Но Виталий не дал себя отвлечь и повторил — не хотелось, но пересилил себя.
— Начинайте купировать Костину.
Мария Андреевна что-то проворчала и начала с ожесточением раскупоривать бутылку с глюкозой — бутылка была тщательно запечатана; стерильно же! Потом перетянула руку Костиной жгутом и стала так же ожесточенно массировать предплечье — чтобы набухли и выступили вены. Но вены не выступали.
— Вот, пожалуйста, куда колоть? И зачем таким вообще инсулин назначают?
Виталий не видел, куда колоть, и сам купировать Костину не смог бы. Но он прекрасно знал, что Мария Андреевна видит и попадет, а ворчание это — лишний повод продемонстрировать свое превосходство. Еще недавно он в таком же положении начинал заискивать перед Марией Андреевной, говорил что-нибудь вроде: «С вашим опытом! С вашими руками!..». Но наконец устыдился и перестал. А сейчас, раздраженный на себя за то, что не смог избежать просительного оттенка в разговоре, сказал хмуро:
— Перестаньте вы, Мария Андреевна, кокетничать!
— Ха, я кокетничаю! — воскликнула Мария Андреевна, вонзая иглу, — Оказывается, я кокетничаю!
Она потянула поршень на себя, содержимое шприца окрасилось розовым.
— Кокетничаю, оказывается!
— Да-да, кокетничаете! — сказал Виталий и вышел из инсулиновой.
Он был доволен собой: все, с сегодняшнего дня он будет разговаривать с Марией Андреевной на равных!
В отделении смотреть больше некого.
— Ирина Федоровна! Ну, так идемте в сад!
— С вами, Виталий Сергеевич, хоть под электрошок!
— А вы не хотите, Галина Дмитриевна?
— Нет. Чего я там не видела.
— Да, можно Меньшиковой хоть сегодня строгий надзор назначать: явно бредовая.
В такую погоду хорошо выйти в сад: по контрасту с больничными запахами особенно ощущаются испарения нагретой земли, травы — робкие, задавленные в крошечном отделенческом садике, скорее намеки, от которых включаются воспоминания о настоящих мощных запахах земли… Отделенческие садики примыкают к наружной стене, у каждого отделения свой — отделяемые друг от друга высокими, вровень со стеной, дощатыми заборами. Но внутри все же неплохо: старые деревья, многолетние кусты, главным образом сирень, которая уже вот-вот расцветет.
Когда Виталий вошел, его окружили больные.
— Виталий Сергеевич, выпишите меня!
— Вы меня скоро выпишете?
— Доктор, мне бы домой!
Всех перекрыла Ирина Федоровна:
— Да не слушайте вы их, Виталий Сергеевич: совсем же сумасшедшие бабы!
— А ты не лезь! Ишь, баба ромовая!
— Сама ты пьяница!
У Лиды Пугачевой почему-то нелады с Ириной Федоровной — чуть что, готовы вцепиться друг в друга. Лида багровая — и не только от гнева.
— Лида, да вы сгорели совсем! На солнце пересидели.
— Все не важно! Лучше смотрите; видите, кожа с полруки содрана.
— На предплечье — и правда небольшая ссадина.
— Ну не с полруки, но немного есть.
— Это меня Дора тащила волоком по коридору от самой пятой палаты!
При таких заявлениях Виталий всегда терялся: душевнобольные склонны к преувеличениям и прямым вымыслам, а уж Лида — вдвойне. Но могут иногда сказать и чистую правду. У самой Доры спрашивать бесполезно: отопрется, если и было что-то. Так что Виталий старался отмолчаться или перевести разговор на другое, стыдясь и злясь на сестер и санитарок за то, что не может за них поручиться безоговорочно: некоторые проработали здесь уже по многу лет и до сих пор не поняли, что грубость и буйство больных — суть проявления болезни, а не хулиганство, как та же Дора выражается. Дора в особенности!