— Да, да, — подтвердили все.
Мистер Халл схватил меня за ухо и поволок к директору Он усадил меня на стул перед пустующим столом, постучался в дверь директорского кабинета и вошел. Через некоторое время он вышел и, даже не взглянув на меня, удалился. Прошло минут пять или десять перед тем, как появился директор и сел напротив меня. Это был солидный мужчина с копной белых волос, вместо галстука у него была голубая бабочка. Он выглядел как настоящий джентльмен. Звали его мистер Кнокс. Мистер Кнокс скрестил руки на груди и стал молча смотреть на меня. После такой выходки у меня появилось сомнение в том, что он джентльмен. Похоже, директору тоже хотелось унизить меня, поиздеваться, как и всем остальным.
— Ну, — разродился он наконец, — расскажи мне, что произошло.
— Ничего не произошло.
— Ты избил Билли Шеррила. Его родители захотят узнать, за что.
Я не ответил.
— Ты думаешь, что можешь распускать руки, как только тебе что-нибудь не понравится?
— Нет.
— Тогда почему ты делаешь это?
Я промолчал.
— Ты считаешь себя лучше других ребят?
— Нет.
Мистер Кнокс держал в руках большой нож для вскрытия писем и водил им взад-вперед но зеленому войлочному покрытию стола. Перед ним стояла огромная чернильница и пенал с четырьмя ручками. Я гадал, будет ли он бить меня.
— Тогда почему ты так поступаешь?
Молчание. Нож проследовал вперед-назад. Зазвонил телефон. Он снял трубку.
— Алло? О, миссис Курби? Что он? Что-что? Не можете навести порядок? Послушайте, я сейчас занят. Хорошо. Я перезвоню, как освобожусь…
Директор повесил трубку, одной рукой отбросил белую прядь волос, упавшую на глаза, и снова посмотрел на меня.
— Почему ты причиняешь мне столько хлопот?
Вопрос остался без ответа.
— Ты думаешь, что ты крутой, да?
Я упорно молчал.
— Крутой пацан, так?
Над столом мистера Кнокса закружила муха. На мгновение она зависла над зеленой чернильницей, потом села на ее черную крышку и принялась потирать свои крылья.
— Отлично, малыш. Ты крутой, и я крутой. Давай пожмем друг другу руки.
Я не считал себя крутым и руки ему не подал.
— Ну, дай мне руку
Я протянул, он взял и слегка потряс. Затем посмотрел на меня. Глаза у него были светло-голубые, светлее, чем его голубая бабочка. Они были почти прекрасны. Он продолжал смотреть на меня, удерживая мою руку. И тут я почувствовал, что рукопожатие становится крепче.
— Я хочу поздравить тебя, как крутой крутого.
Рукопожатие стало еще крепче.
— Как ты считаешь, я — крутой парень?
Я крепился и молчал.
Он сдавливал мои пальцы все крепче и крепче. Я чувствовал, как кость одного пальца, словно лезвие бритвы, впивается в плоть другого. Перед глазами поплыли красные звезды.
— Ну, что скажешь? Крутой я парень?
— Я убью тебя, — выдавил я.
— Что ты сделаешь? — слегка удивился мистер Кнокс и усилил давление. Рука у него была как тиски.
Я отчетливо видел каждую пору на его лице.
— Крутые пацаны не ноют, правда?
Я больше не мог видеть его солидной физиономии и уронил голову на стол.
— Я крутой? — задал свой вопрос мистер Кнокс и подкрутил тиски.
Мне хотелось заорать, но я сдерживал себя изо всех сил, чтобы никто в школе не мог услышать моих воплей.
— Крутой?
Я тянул до последнего. Мне было противно, ненавистно выговорить это, но я сказал:
— Да.
Мистер Кнокс отпустил мою руку. Я боялся даже взглянуть на нее. Рука повисла, как мертвая. И тут я заметил, что муха улетела, и подумал: «А не так уж плохо быть мухой». В это время мистер Кнокс что-то писал.
— Так, Генри, я пишу твоим родителям небольшое послание и хочу, чтобы ты сам передал его. Ты ведь передашь его, не так ли?
— Да.
Он вложил записку в конверт и протянул послание мне. Конверт был запечатан, и вскрывать его мне совершенно не хотелось.
Я принес конверт домой, вручил его матери и поднялся в свою комнату. Лучшей вещью в моей комнате была кровать. Я любил свою кровать и мог оставаться в ней часами, даже днем, натянув покрывало до самого подбородка. Здесь было покойно, никаких происшествий, никаких людей, ничего. Мать частенько находила меня среди бела дня в кровати.
— Генри, а ну, вставай! Это нехорошо, когда мальчик целый день лежит в кровати! Сейчас же подымайся! Займись чем-нибудь!
Но заняться было нечем.
В тот день я не стал ложиться. Внизу мать читала записку. И скоро я услышал плач. Потом причитания:
— О, Господи! Этот ребенок позорит своих родителей! Это срам! Что если соседи узнают об этом? Что они будут думать о нас? Родители никогда даже не разговаривали с нашими соседями.
Потом дверь отворилась, и мать вбежала в комнату:
— Как мог ты так поступить со своей матерью?
Слезы заливали ее лицо. Я чувствовал себя виновным.
— Вот подожди, вернется отец!
Хлопнув дверью, она удалилась. Я сел на стул и стал ждать. Чувство вины не отступало…
Я услышал, как вошел отец. Он всегда хлопал дверью, тяжело ступал и громогласно разговаривал. Он был дома. Через некоторое время дверь в мою комнату отворилась. В проеме стоял огромный мужик — более шести футов. Все померкло вокруг меня — стул, на котором я сидел, обои, стены, все мои вещи. Даже солнце скрылось за его тушей. Своей мощью и неистовством он подавлял все вокруг. Я видел только его уши, нос и рот — красная от гнева физиономия. В глаза я смотреть не мог.
— Ну, что, Генри, марш в ванную.
Я зашел, и он закрыл за нами дверь. Белые стены, зеркало, маленькое окошко, черная рваная занавеска, ванна и унитаз. Отец снял с крючка ремень для правки бритв. Приближалась моя первая порка. Потом это будет повторяться все чаще и чаще, и всегда, как мне казалось, без настоящей причины.
— Спусти штаны.
Я спустил.
— Трусы.
Я спустил.
Он примерил ремень к моей заднице и замахнулся. Первый удар поверг меня в шок, боли я не чувствовал. Второй был болезненный. С каждым последующим ударом боль нарастала. В начале порки я мог различать стены, унитаз, ванну. В конце я уже ничего не видел. Он лупил меня, бранил и наставлял, но я не понимал ни единого слова. Я думал о розах, которые отец выращивал в саду, об автомобиле в гараже. Я пытался отвлечься, чтобы не закричать. Я знал, что если заору, он, скорее всего, остановится. Я чувствовал, что он хочет, чтобы я заорал, и поэтому молчал. Слезы заливали мое лицо, пока я безмолвствовал. Потом все поплыло у меня перед глазами в сплошном сумбуре, я уже решил, что это никогда не кончится. В конце концов во мне что-то лопнуло, и я стал всхлипывать, давясь и задыхаясь от соленой слизи, которая скопилась в глотке. Отец остановился.
Когда я очнулся, его рядом не было. Постепенно я стал различать предметы вокруг себя — маленькое окошко, зеркало… Ремень для правки бритв снова висел на крюке — длинный, коричневый, змеевидный. У меня не было сил нагнуться, чтобы подтянуть трусы со штанами, и я побрел к двери, путаясь в одежде. Я открыл дверь и увидел мать. Она стояла в прихожей и ждала.
— Это неправильно, — сказал я. — Почему ты меня не защитила?
— Отец всегда прав, — ответила мать и удалилась.
Я доплелся до своей комнаты, спутанный штанами, и присел на край кровати. Соприкосновение с матрацем причинило мне страшную боль. За окном цвели отцовские розы. Красные, белые, желтые. Высокие и пышные. Солнце уже почти закатилось, и последние его лучи проникали в комнату Я чувствовал, что даже солнце принадлежит моему отцу. Я не имею на него никаких прав, потому что оно светит над домом моего отца. Я был как его розы — частью собственности, принадлежащей только ему.
К тому времени, когда меня позвали ужинать, я уже был в состоянии подтянуть штаны и спуститься на кухню, где мы ели всегда, кроме воскресенья. На моем стуле лежали две подушечки. Я сел на них, но все равно почувствовал, как горят и ноют мои ноги и жопа. Отец говорил о своей работе — как всегда.
— Я сказал Салливану, что нужно объединить три маршрута в два и распределить их между развозчиками в каждой смене. А иначе никто не отрабатывает положенного объема…
— Им следовало бы прислушиваться к твоим советам, папочка, — отвечала мать.
— Извините, — сказал я, — пожалуйста, извините, но мне что-то не хочется есть.
— Ты будешь ЕСТЬ! — рявкнул отец. — Мать старалась, готовила, тратила продукты.
— Да, — подтвердила мать, — морковка, горошек и ростбиф.
— Картофельное пюре с подливкой, — добавил отец.
— Но я не хочу.
— Ты съешь все до последней горошинки на твоей тарелке! — сказал отец.
Он забавлялся. Это был его излюбленный тон.
— Папочка! — одернула его мать.
Я начал есть. Это было ужасно. Я представлял себе, что пожираю их вместе со всем, во что они верили и чем так дорожили. Я почти не жевал, я просто глотал все подряд, чтобы поскорее избавиться от всего этого. Тем временем отец говорил о том, как все вкусно и как нам повезло, что мы можем есть хорошую пищу, когда большинство людей в мире, и даже в Америке, голодало и бедствовало.