— Ну? — говорю я.
Она кокетничает, мотает головой. Каштановые волосы разлетаются в стороны, промахивают по лицу.
— Ну? — повторяю я.
— Пойду поплаваю. В озере. Ты тоже?
И, не подождав ответа, она бежит прочь по траве.
— Там гадюки! — отчаянно кричу я вслед. — Vipera! Marasso! — добавляю я по-итальянски на случай, если она не поняла. Я чувствую, как по спине, будто груз прожитых лет, всползает ужас.
Она на ходу оглядывается через плечо и отвечает:
— Может быть. Но я везучая.
Цапля решает улететь. Она поднимается из камышей с неуклюжим хлопаньем крыльев, длинные ноги болтаются взад-вперед. Она выгибает шею, подбирает ноги и летит по долине, медленно и лениво взмахивая крыльями. Это итальянская цапля, мы осмелились нарушить ее сиесту.
Я раздеваюсь. Я уже давно не снимал одежду на воздухе, разве что на пляже, а это не считается: там у меня, по крайней мере, было полотенце, прикрыть стыд.
Тело мое стареет. Кожа гладкая, плоть еще не превратилась в дряблые подушки, которые я вижу у мужчин постарше, но живот более не подтянут, а грудные мышцы слегка обвисли. Руки слишком жилистые, шея только-только пошла складками. Но я не чувствую ни стыда, не смущения. Просто я немолод. С осмотрительностью зрелого человека я не снимаю обувь, пока не добираюсь до берега.
Клара плещется в середине. Она не замочила волос.
— Заходи вон там, — советует она, и голос ее мягко плывет над водной гладью, рука, поднятая над поверхностью, указывает на груду обтесанных камней, по которой когда-то съезжали телеги или спускались на водопой животные. — Там нет грязи. И здесь нет грязи. Только маленькие камушки.
Я бреду к ней. Вода хорошо прогрелась, почти что температуры крови, телу приятно, когда она поднимается все выше и выше. Клара стоит на дне, погрузившись до подмышек. Я встаю рядом и поднимаю глаза к безоблачному, безжалостному небу.
— Встань рядом.
Я подчиняюсь приказу, она нащупывает под водой мою руку и вытягивает ее перед нами.
— Смотри. Только тихо.
Когда рябь, вызванная моим продвижением, замирает в камышах, вокруг наших рук собираются мелкие рыбешки, не крупнее пескариков. Словно осколки стекла, они вспыхивают у поверхности, подплывают ближе, пытаются пожевать кожу на пальцах — чувствуется легкое прикосновение их мелких зубов. Я вспоминаю, что в Долине царей египтологи девятнадцатого века обнаружили мышей, которые погрызли тела фараонов.
— Если остаться тут на год, они нас съедят.
— Говорят, если двое держатся за руки и их кусают эти рыбки, значит, у этих двоих будет хорошая любовь.
После этого она меня целует, прижимается ко мне, ее кожа и ее тело такие же теплые и чистые, как и вода.
— Можно заниматься любовью в воде? — спрашивает она.
— Я не пробовал.
Она обнимает меня за шею, отрывает ступни от камня, обвивает меня ногами и прижимается крепче. Я подкладываю под нее руки, но вода делает ее невесомой. Рыбки еще несколько секунд мечутся вокруг нас, потом уплывают в камыши, влекомые водой, которая расходится кругами.
Мы выходим из воды и медленно бредем, взявшись за руки, обратно к машине — солнце палит немилосердно, и по дороге мы успеваем высохнуть. Я расстилаю на земле одеяло, как раз в пределах тени, но она вытаскивает его на солнцепек.
— Не будем прятаться от солнца, — говорит она с упреком. — Солнце — это хорошо. Можем полежать спокойно, и когда кровь согреется, давай еще раз.
Она достает из сумки тюбик лосьона от загара, машет им в мою сторону. Воздух наполняется запахом кокосового масла — она начинает втирать лосьон в кожу.
Я смотрю на ее руки, она смазывает кожу вокруг грудей — раздвигая их, приподнимая. Нежно гладит живот и бедра, согнувшись пополам, дотягивается до голеней.
— Намажешь мне спину?
Я беру тюбик, выдавливаю змейку лосьона на ладонь, потом распределяю его по ее лопаткам. Растираю сверху вниз, чтобы лосьон впитывался в кожу.
— Давай до самого низу, — просит она. — Сегодня буду загорать вся.
Я выдавливаю еще лосьона на ладонь и глажу ее бедра, ощущая крепость молодого тела и думая, насколько мое старее, дряблее.
Потом она намазывает меня. Потом мы лежим бок о бок на солнцепеке, она на спине, я на животе. Я закрываю глаза. Руки наши едва соприкасаются.
— Скажи, синьор Фарфалла, — говорит она — голос тягуч от усыпляющей жары, но в словах проскальзывает ирония, — почему ты боишься?
Она проницательна не по годам. Видимо, работа на Виа Лампедуза научила ее многому из того, чему не учат ни в одном университете. Она знает, как соблазнять мужчину — сначала тело, потом ум, а потом уже добираться до сокровенной сути. Мою душу она раскрыла с помощью тех же приемов, которыми настоящая шлюха раскрывает кошелек оголодавшего по ласке матроса где-нибудь в Неаполе.
Но меня так просто не проведешь. У меня богатый опыт защиты своего внутреннего мира, сохранения скрытности.
— Я не боюсь.
— Да, ты храбрый. Но ты боишься. Бояться — это не плохо. Можно бояться и все равно быть героем.
Я не открываю глаз. Открыть — значить дать понять, что она права, что угадала правильно.
— Уверяю тебя, мне нечего бояться.
Она приподнимается на одеяле, ставит локоть на землю, подпирает голову ладонью. Пальцем другой руки она водит по полоскам от пота на моей спине.
— Есть. Я знаю. Ты как мотылек — не зря тебя так называют. Всегда боишься. Перелетаешь с одного цветка на другой.
— В моем саду только один цветок, — заявляю я — и тут же жалею об этом.
— Может, и так, и все же ты боишься.
Она говорит с такой уверенностью, будто знает всю правду.
— И чего же я боюсь?
Она не знает: поэтому не дает ответа. Вместо этого откидывается на одеяло и закрывает глаза — ее груди отбрасывают в солнечном свете крошечные тени.
— Любви, — говорит она.
— Ты это о чем?
— Ты боишься любви.
Я обдумываю это обвинение.
— Любовь — сложная штука, Клара. Я не молодой романтический бугай с Корсо Федерико, который смотрит на девушек, помышляя, что выберет себе из них жену и любовницу. Я уже стар и становлюсь все старше, медленно клонюсь к смерти, как гусеница к краю листа.
— Ты еще долго проживешь. А гусеница становится бабочкой. Любовь на такое способна.
— Я много лет жил без любви, — говорю я ей. — Всю жизнь. У меня были отношения с женщинами, но это не было любовью. Любовь — опасная штука. Без любви жизнь спокойна и уравновешенна.
— Ту-пи-ца.
— Может быть.
Она садится, подтягивает колени к подбородку, обхватив руками лодыжки. Я переворачиваюсь, открываю глаза и смотрю, как пот у нее на плечах стекается в мелкие капли. Хочется осушить их поцелуями.
— Но с тобою-то я не тупой, Клара.
Передергивает плечами. Пот начинает струиться по позвоночнику.
— Если для тебя любовь — опасность, значит, ты боишься. Опасности и боятся.
Я сажусь рядом, кладу ей руку на плечо. Кожа горячая.
— Клара, тут не в тебе дело. Честное слово. Ты очень милая, и красивая, и невинная…
— Невинная! — Она иронически усмехается. — Я девочка с Виа Лампедуза.
— Ты там только проходом. Ты не Елена, не Марина и не Рашель. Ты даже не Диндина, которая просто дожидается лучших времен. Ты там, потому что…
— Я знаю почему. Мне нужны деньги на учебу.
— Вот именно.
— А еще мне нужна любовь.
В первую секунду я понимаю «любовь» как «секс», но тут же соображаю, что не прав. Передо мной молодая женщина, и ей нужен мужчина, которого она бы любила, а он бы любил ее. Жестокая судьба толкнула ее ко мне, старику, за чью голову объявлена награда, у чьего порога маячит выходец из тени.
— Любовь у тебя есть.
— Да?
— Я люблю тебя, Клара.
Я никому этого раньше не говорил: ни Ингрид, ни какой-либо другой — даже ради того, чтобы получить, что хотелось. Она права. Я боюсь любви не потому, что она сметает защитные преграды, угрожает моей безопасности, но еще и потому, что она наложит на меня определенные нравственные обязательства, а я никогда в жизни не принимал на себя ответственности ни за кого и ни за что, лишь за себя самого и за свою работу. И вот, сидя в этом раю, я вынужден признать, что падре Бенедетто не так уж заблуждался, когда пел любви дифирамбы. Он тоже был прав. Я столько лет твердил, что она ни к чему, а теперь вот она вдруг стала мне необходима. Меня пронзает мысль о том, как глупо обрести ее именно сейчас, когда жизнь висит на волоске.
— И я люблю тебя, Эдмундо.
Я чувствую, что она подводит меня к серьезному разговору, и встаю, потягиваясь. От солнца я будто бы усох. Растягиваясь, ощущаю, что кожа мне жмет, будто севшая одежда.
Достаю с заднего сиденья «ситроена» ротанговую корзину.
— Давай поедим.
Клара перетаскивает одеяло в тень, а я распаковываю корзину. Там не слишком богато: проскутто, хлеб, оливки. В полистироловом термальном пакете — из арсенала виноторговцев — лежит бутылка «Моэ и Шандон» и две дюжины клубничин в алюминиевом контейнере. Под ними — нечто в полиэтиленовом мешочке.