Моника проснулась с первым светом дня, села на кровати, придвинулась к Роберту и склонилась над ним, погруженным в глубокий сон. Выражение лица у него было как у маленького серьезного мальчика. Так вблизи, без помех она с наслаждением смотрела на его голову, его лицо. У хороших лошадей «головы сухие», говорят лошадники, чистые, ничего лишнего: ни скоплений жира, ни припухлостей, складок или желваков. Так и у Роберта. Ее ладонь, раскрытая и бессильная от восторга, лежала рядом с его головой. Спящий чуть повернулся, потом еще раз, и его выпуклый затылок оказался в ее ладони. Она обхватила его и слегка сжала пальцы. Вспоминая очень четко плоский затылок Дональда, она поняла с еще небывалой ясностью бутафорскую роль сына, стоявшего впереди отца как ширма или, вернее, неплотно прикрытая дверь. Она прошла в нее. И теперь почувствовала, что ее правая рука держит какой-то сосуд, а в нем содержится не более и не менее как тайна ее собственной жизни.
Слишком взволнованная, чтобы лежать без движения, она тихонько поцеловала Роберта в лоб, осторожно выпростала руку из-под его головы, выскользнув из кровати, накинула пеньюар. Застекленная дверь на маленький балкон чуть-чуть скрипнула. Моника испуганно оглянулась на спящего. Но он не проснулся. Лежал и спал. Такой как есть, не больше, не меньше, просто мужчина.
Она вышла на балкон и неплотно прикрыла дверь. Ее встретила свежесть, более того, холодок и полная тишина, которую не нарушал даже шорох, весь дом спал… Остроконечные вершины елей на крутом склоне под нею вдали сливались в сплошной мшистый поток, волнистыми уступами устремлявшийся в долину и сливавшийся в одно темное пятно. Оттуда вставал день, и его росток, окутанный парящими нежными облачками, сиявшими пунцовым и желтым цветом, был единственным уголком неба среди пустой и ровной голубизны, привлекавшим к себе взор.
Моника была здесь своя, на этом балконе перед одной из комнат гостиницы в горах, чуть пониже перевала над головокружительной пропастью, как была своя и там, где провела сегодняшнюю ночь. Неожиданно выглянул краешек солнечного шара — точно кусок добела раскаленного угля. Ни один луч еще не проникал сюда. Моника вернулась в комнату. Дверь скрипнула. Она юркнула в постель и свернулась клубочком под одеялом. Боб все еще спал.
* * *
На самом деле он из-за локомобилей ненадолго съездил в Венгрию, затем из Оденбурга[24] через Зауэрбрунн выехал в Винер-Нойштадт и сюда, в горы, где хотел дождаться Монику. Она тоже приехала не в своем автомобиле, а по железной дороге, на последней станции перед Земмерингским виадуком наняла фиакр и за три с половиной часа добралась доверху.
Место здесь было уединенное, особенно в будни и до начала каникул.
Связь поддерживал Хвостик. Это уже само по себе свидетельствует о позиции, которую он занял, и о доверии, которое ему оказывалось. Старина Пепи сообщил и о прибытии Дональда. Телефонные разговоры Хвостик вел из своей квартиры и всегда по-английски.
Приезд Дональда не был причиной для того, чтобы сократить пребывание здесь, в горах. Но у старика Гольвицера должен был состояться вечерний прием («soirée», как говорили тогда), и Клейтон на сей раз не мог там не быть, ибо пропустил прошлый прием, а тем паче теперь, перед поездкой Дональда на Восток, поскольку тот на обратном пути должен был заехать в Бухарест в фирму «Гольвицер и Путник». Моника тоже была приглашена. Для нее, конечно, ничего не значило пренебречь этим приглашением. Но «дело» не допускало ее слишком долгого отсутствия.
Итак, им было дано лишь несколько дней, и эти дни стали плодом внезапного решения обоих, когда выяснилось, что Роберту необходимо поехать в Венгрию. Это было своего рода бегством. Они жаждали освобождения. Даже в квартирке Моники на Аухофштрассе оба не чувствовали себя отъединенными от того, что было до этих пор. Здесь же они были ото всего укрыты, отделены, как бы изгнаны из нашего мира в мир потусторонний; они даже и вообразить себе не могли, что будут ограждены так надежно. Над ними смыкались бесконечные леса; самоуспокоенность, тишина казались ясно видимыми сквозь просеки и вырубки. В те давние времена, когда молодой император еще охотился в этих местах на лесную дичь, крутые склоны были опоясаны дорожками. Остатки этих дорожек, усыпанных пружинящими хвойными иглами, давали возможность бесцельно гуляющей парочке заглянуть в самую чащу леса, испещренную затейливыми солнечными узорами, опушенную мшистой каймою. Лес поглощал. Он не кончался, не начинался, всю местность заодно с Робертом и Моникой он завернул, закутал в свой темный плащ.
Итак, когда пришло время, они уехали из лесу в Вену — два с лишним часа рысцой под гору, — изредка даже пуская в ход тормоз, сперва по извилинам перевала с дальним и открытым видом, потом по нижним населенным пунктам до самой железнодорожной станции. Возвращение, погружение в будни, глубокое изумление уже на перроне Пайербах-Райхенау, где имелся газетный киоск и служитель гостиницы, доставивший их багаж.
* * *
Встретив по дороге домой гимназистов, Дональд в тот день не пошел больше на завод и только один раз поговорил по телефону с Хвостиком. За едой он сумел, ни слова не сказав, так перепугать толстяка Августа, что тот выскочил из-за стола при первой же возможности.
На этот раз, как и всегда, Дональд после обеда растянулся на диване в слабой надежде заснуть. И ему это удалось, хотя всего на несколько минут. Во сне ему померещилось, что его маленькая школьная парта из Бриндли-Холла стоит рядом с диваном. Он вскочил и вышел на галерею. Напротив была комната отца. Внезапно на него пахнуло прелестью обоих этих домов, окруженных парками, как в Бриндли-Холле, так и здесь, на Принценалле. Суровый и чистый запах кожи, исходивший от многочисленных кресел в холле, чувствовался и здесь, наверху, он заполнял собою тишину и застоявшийся воздух. Но Дональд был отлучен от того и другого страхом и досадой. А это не давало ему наслаждаться одиночеством. Сегодня на улице гимназисты играли с ним как с мячиком, во всяком случае, он так это воспринял. Ему казалось, что Август стоит во главе направленного против него заговора этих бездельников. Право же, они зашли слишком далеко! Надо было отойти от них, отступить в эти холодно-сдержанные, заботливо ухоженные дома, а не стоять на улице с гимназистами. Они ожесточили Дональда, Август со своими дружками.
Дональд прошел в свою комнату и немного привел себя в порядок. Из холла он поговорил по телефону с Хвостиком. Потом позвонил в издательство на Грабене, тщетно. На Аухофштрассе никто не снял трубки. И он ушел из дому с намерением сбежать. Ему хотелось сейчас отыскать часть города, в которой он еще никогда не бывал. Отыскать в одиночку, без машины, без шофера.
* * *
Кабачок Марии Грюндлинг за Мацляйнсдорфской церковью был странным заведением и являл собою резкий контраст с другими венскими заведениями такого же рода, как тогдашними, так и нынешними; вообще-то национальный характер за пятьдесят лет существенно не меняется. А возможно, и вовсе не меняется. Но здесь о венской манере обслуживать гостей не могло быть и речи. Иной раз гостя выставляли за дверь, прежде чем он успевал занять место за столиком, а в ответ на заказ кружки пива объемистая хозяйка грубо предлагала посетителю позаботиться о себе где-нибудь в другом месте, ее-де уже клонит ко сну.
И все же две тесные комнаты всегда были полны народа, хотя случалось, что хозяйка всех выдворяла из помещения или же кому-нибудь одному грубо отказывала в том, чего он просил вежливейшим образом, в какой-нибудь ерунде — в порции ветчины или колбасы, и речь шла лишь о том, чтобы принести это из буфета. Но и в этом ему отказывали, и гостям нередко приходилось здесь самим обслуживать себя или своих приятелей, под командой хозяйки. «А теперь что вам понадобилось?! Бутерброд с ветчиной? К черту! Но господину Пюрингеру можете принести бутылочку вина». Хозяйка почти никогда не поднимала со стула свои 128 килограммов, а официанта она не держала.
И все-таки находились люди, которые и слышать не хотели о другом кабачке, ибо тот или иной спектакль здесь всегда был обеспечен. К примеру, нежданные удаления гостей, которые сегодня и в этот час пришлись не по вкусу хозяйке. («Не могу на вас смотреть, идите куда-нибудь подальше».) Или наоборот — нескрываемое выражение симпатий. («Люблю смотреть на твою мордафью! Ты у меня душанчик! Сейчас угощу колбаской».) Эти ее слова относились к муниципальному советнику, уже давнему пенсионеру, семидесяти шести лет от роду, который удирал сюда от своего одиночества и желая посмеяться. Но ежели он смеялся слишком много, хозяйка пускала в ход глушитель. («Такой старикан, как ты, не должен много хохотать. А то не успеешь оглянуться — и дуба дашь».) К любимым гостям хозяйка обращалась на «ты».