Часа в четыре ночи мы поглощали яичницу с двумя сморщенными помидорами, сумевшими заваляться в холодильнике. Гости старались баловать Маратика, а мы с Сильвией баловали гостинцами себя. Сильвия лениво оправдывалась, что от ребенка не убудет, завтра Бог опять порадует гостями… В домашнем хозяйстве Сильвия не усердствовала, гвозди прибивали случайные люди. Она никогда ни о чем не просила, жила будто с присутствием невидимой прислуги… Я думала поначалу — это то что надо, изредка драить закопченный кафель, мурлыча ирландские баллады… Сильвия мне — баллады, я ей — про Пинсона. Она выслушивала почти молча, ее не слишком интересовал реализм даже в искусстве. Ее исповеди всегда убийственно на жизнь не походили, казалось, что длинноволосая Сильвия лет десять шаталась по саду эльфов и путала их с людьми. Сумерки, запах лилий и прочая чешуя — все, что мне запомнилось про ее мужа. Сильвия, забывая о горящем луке, разглагольствовала о своем прошлом. Мне почему-то казалось, что она все выдумывает, как впечатлительный подросток, все время врет, неясно зачем. Я ее умоляла: «Матушка, что-нибудь о видимом невооруженным глазом, а то ничего не понятно…» Сильвия хихикала, подозревая, что я злюсь из-за запаха лука. То, что она не хотела слышать, она не слышала. А я вполне удовольствовалась тем, что могу бесконечно солировать о Пинсоне, получая в ответ рассеянное молчание.
Когда он позвонил, мы с Ковалевской, конечно, бродили по улицам, заглатывая «бельгийские трубочки». Только Ковалевская могла выискать мороженое с таким названием. А в это время мне нервно названивал Пинсон и хамил Сильвии, которая все мои россказни пропустила мимо ушей и не помнила — не думала — не понимала — не желала понимать, что по ее семи родным цифрам могут искать совсем не ее. Она терпеливо объясняла бесившейся трубке: «Это Сильвия… а вы, извините, кто…» Пинсон со свирепой вежливостью уверял, что это имя ему ни о чем не говорит, ему хотелось слышать меня… А Сильвия шутила: «А меня бы вам не хотелось… слышать». А Пинсон не понимал шуток и бросал трубку.
Я вернулась глубокой ночью. Сильвия спокойно вязала свитерок для Марата, вязала уже целый год. Она нехотя отвлеклась и сообщила, что звонил какой-то пожилой нахал. Я завопила: так это тот самый доктор! Я же все уши про него прожужала… Сильвия, не поднимая головы, усмехнулась и пробурчала:
— Да?.. Уж больно голос похотливый…
И между нами быстро-быстро пробежала даже не кошка — черный котенок, тяжесть в локтях, наклевывавшееся тоскливое воскресение… Я могла с точностью до тысячной звука представить их разговорчик, я все знала и без Сильвии и без Пинсона, знала лучше Всеслышащего уха, но предпочла себе не поверить… Потому что добрая Сильвия оставалась доброй Сильвией.
… и наутро она сказала: не плачь, выбери себе, что хочешь, любую вещь в моем доме, только чтобы она была похожа на тебя, выбери твою вещь. Я нехотя встрепенулась, послала Пинсона к черту… Сначала я думала — развернусь! Я шарилась по всем полкам, шкатулкам, ларцам, чихала от пыли забвения, в которую завернулись приятнейшие игрушки человечества. Я хотела перстень с цирконом. Часы. Джинсы из коричневой кожи. Духи «8em jour», что означает — «День восьмой». Старенькие сабо. Этажерку на колесиках. Вьетнамскую метелочку. Книгу перемен. Настенный календарь с Армстронгом. Чулки со швом. Зеленый махровый халат… Я хотела все сразу. Увы, имела смысл только честная игра, и я нашла свою вещь. Это была большая мутная фотография щенка чау-чау, слизывающего сладкие остатки из опрокинутой рюмки. Сильвия умилилась и попыталась всучить мне еще кое-что из ненужного барахлишка. Но мне вполне хватило. И тихой сапой мы снова пригрелись друг напротив друга, и я уже спрятала в карманчик опасные темы… Сильвия опять рассуждала о расплывчатом, мол, есть вещи, есть места, есть люди, есть города, есть несколько минут… И, кроме перечисленного, нет ничего, космос слишком безграничен, чтобы существовать, а заканчивалось все любовью к мертвецам. Слабый огонек безуспешно лизал ее сигаретку, потом она делала две вялые затяжки и лениво тушила, так что окурок оставался дымиться в пепельнице. Чтобы не нюхать влажный дым, приходилось тушить за нее. Но дым все равно лез в ноздри, а Сильвия опять про мертвых друзей, забывая, что трагедии редко бывают занимательными…
* * *
Ковалевская давно уже поставила Сильвии диагноз и бывала здесь редко. «Бедняжка, щебетала бы попроще… так и замуж бы вышла… а то не выходит у нее… отсюда и все шелка с туманами…» Я никогда не спорила с Ковалевской, мы с ней родились в одной рубашке, и заворачивали нас одной пеленкой, хоть ее лепили из другой глины. Слышать шум одних и тех же тополей в младенчестве, сидя на одной и той же земле, — это не так мало, как кажется… Я не видела необходимости переубеждать ее в чем бы то ни было, она была слишком настырна и коренаста, а особи вроде Сильвии всегда ее раздражали тщедушностью и признаками астении… «А, — махала пухлой ручонкой Ковалевская, — маленькие женщины — все стервы».
Я ей советовала потерпеть: вот закончим с Сильвией все халтуры, и я вернусь с гостинцами и с денежками. У Ковалевской просто духу не хватало признаться, что ей всего лишь страшно по ночам. В нашей общажной комнате дверь не запиралась изнутри, а любовника себе среди преподавателей, как намечалось, Лиля еще не выбрала. Она застывала в тоске от одиноких часов как от взгляда медузы Горгоны, понимая, что ждать некого. Весьма временная осенняя ипохондрия…
Однако в мое предание верилось с трудом. Работы более не ожидалось, Марат приболел, а у Сильвии началась спячка. Она спала в обед, в завтрак и в ужин, а ночью рассеянно свешивалась с дивана, как плюшевая игрушка, и прихлебывала чай тоже как будто во сне. Она теперь больше молчала, варила Марату гречневую кашу, он отворачивался. Гости схлынули. Начался мертвый сезон. Приходила только Лиля Ковалевская с грустью в потайных швах, я изредка встречалась с Пинсоном, а Лилька зудела мне в ухо что-то о моем недоверии к Сильвии — уж раз я не приглашаю сюда своего докторишку… Однажды я для хохмы поклялась Ковалевской, что специально для нее я это устрою, за чем дело стало. Ковалевская смутилась, но я в случае подтверждения ее зловещих предсказаний пообещала ей баночку меда…
Без Ковалевской мне и не пришло в голову зазвать Пинсона к себе. Такие дела — лучше на стороне, золотое правило бездомной жизни. Условно моя комната с книжками защищена от всех, кроме хозяйки, и возможные казусы не понравятся Сильвии. Она ничего не скажет, но ее дом не про «это». Как сказал один чудик, здесь только то, что выше четвертой чакры…
Когда я зарубила это себе на носу, мне стало спокойней. Сильвия никогда не оговаривает правила, но будь добр их не нарушать, а то не заметишь, как «сезам, откройся!» работать прекратит. Странное местечко, временами думалось мне: все можно, но ничего нельзя, я не гость и не хозяин, и все — не гости и не хозяева, чинят розетки, водят Марата к логопеду, оставляют деньги на трюмо… А Сильвия всем благодарна, но сразу забывает о них, медленно и скрипуче продирая волосы массажной щеткой. Самое неприятное о любой персоне — это «странный…». Интересно, Пинсон, по ее понятиям, странный? Скорее — ремесленник. Это тоже из ее игр в слова. Жизнь ремесленника — скупые радости и щи по субботам, инструкции по подготовке к… аккуратно выструганный успех и никогда — бешеный взлет или слезы радости. Зато мне взлетов и слез хватает. Когда я иду к Пинсону, мир готовится к взрыву. Когда я его жду в пропахшем им же коридоре, в грудной клетке тикает бомба. Сдохнуть можно от смеха, но мне кажется — за мной следят все. Особенно ненавистный доктор Исса, чей кабинет рядышком. Пинсон шовинист, он ненавидит арабов. Арабы ходят в профессорах, арабы улыбаются, им идут белые халаты. Особенно хороши арабы летом в предвкушении двухмесячного проветривания. Больница проветривается, но врачи — никогда. Они сохранят свой запах и в могиле, они всегда будут пахнуть спиртом, уксусом и кровью и наполнят этим ветром свежие осенние палаты. Чтобы вновь прибывшие, легкомысленные и не очень больные, как говорится, memento more…
Уезжают ли врачи-арабы в отпуск на родину? Летят ли утки на зиму в Испанию?.. Берет ли Пинсон с собой в отпуск свою жену и валяются ли они на пляже поближе к пивному ларьку?.. Какая мне, собственно, разница; чтобы узнать, нужен пароль, которым и не пахнет. Город увлекся гаданием и расплетанием клубков кармы. Но что мне город, я-то еще с ума не сошла… Зачем мне этот неудобный Пинсон, какого черта Пинсон… Ужасно, что всегда знаешь ответ. И чудесно, что никогда не поздно притвориться незнающим…
Пинсон не удивился приглашению. Он не делил территорию на свою и чужую, раскачиваясь между двумя крайностями — либо все свое, либо все такое колючее, что держи ухо востро… Сказочный зачин обычно — «в тридевятом царстве, в тридесятом государстве…». Точнее, не важно где, была бы суть. Пинсон пришел к Сильвии. Ко мне, но все-таки в тридевятое царство. Мне враз стало неловко, и ни о каком кофе с пряничком речи идти не могло. Но Сильвия соизволила сама накрыть на стол и переоделась в красное платье… С чего вдруг… сразу стало неуютно от резкого цвета, кухня казалась слишком маленькой для такого одеяния. Но я устала задавать вопросы, в конце концов. Сильвия — хозяйка, и это ее вечный козырный туз, пользуется она им или нет.