Точная цифра, сколько тогда погибло народу, и посейчас засекречена. Но, думая о погибших, вспоминаю тех — с фосфоресцирующими лицами…
«Коммунистическая власть, — пишет Бородин, — умела воспитывать нужные ей кадры и сохранять их в состоянии искренней влюбленности в бытие, ею сотворенное». И если «события августа девяносто первого легко укладываются в цепочки причинностей дальнейшей „исторической поступи“, то с октябрем 93-го все много сложнее. Популярное мнение „справа“: „Пресечение последней попытки реставрации коммунистического режима“ <…> Кто-то, безусловно, такую перспективу имел в виду. Тот же генерал Макашов, возможно… Но была еще и искренняя боль за судьбу России тысячелетней» — боль, добавлю я от себя, и заставлявшая, очевидно, «русского мальчика» в плащ-палатке читать накануне штурма «Наши задачи».
В целом же слащаво-маразматическое, догматическое отношение наших патриотов-державников к сталинизму и «советской цивилизации» послужило роковой причиной отшата от них всех нормальных людей на необъятных весях Отечества… Именно потому патриотизм и стал легкой добычей «демократических» мародеров, что на шее у него коммунистический камень.
…Так, сопереживая, одобряя, споря и запинаясь, читал я «автобиографическое повествование» Леонида Бородина, пока не уперся в одну из последних главок — «Михалковы как символы России». Зацепило название, ведь ясно, что у Бородина «символы России» — другие. Дальше — больше. «Речь пойдет о Михалковых — именно как о символе выживания в исключительно положительном значении этого многосмыслового слова». Что за притча? За что боролись, Леонид Иваныч? Вы ведь, помнится, выживали иначе: «По первому сроку во Владимирской тюрьме дважды объявлял голодовку, чтоб выбить два-три месяца одиночки. <…> Десять суток я провел, лежа голым на цементном полу, обливая цемент водой ежечасно. Чтоб не задохнуться в прочно закупоренной камере-карцере».
И наконец: «…будь наш народ на уровне монархического миросозерцания, лично я ничего не имел бы против династии Михалковых». Что за злая шутка? Надо думать, горький зековский сарказм, который не всякому вольняшке доступен.
Новый автобиографический текст Бородина не остыл, «дымится», и рука редактора, видимо, его не касалась. Отсюда и смысловая неотчетливость некоторых пассажей. «Из тех, кто уже ушел, с кем-то и знаком не был, и знакомства не жаждал, но оттого еще страшнее их исчезновение из жизни». Что за спотыкливая конструкция? И почему исчезновение не знакомых «еще страшней», чем родных и близких? Убей — не пойму.
В пересыльной тюрьме, рассказывает Бородин, заключенный-смертник пророчествует: «„…скоро в русском царстве один за одним подохнут три царя. И четвертый придет меченый. <…> Два уже сдохли. Как только Андропов сдохнет, готовься на свободу. Придет меченый“. <…> Конечно же, бред смертника я всерьез не принял. И когда уже в зоне узнал, что умер Андропов <…> и когда я впервые увидел сверхнеобычное, на лоб сползающее родимое пятно нового генсека — вот тогда пережил сущее нервное потрясение»… Простите, но Андропов был не третьим «царем» — вторым. И не ему на смену пришел «меченый», а старому маразматику Черненко.
А цитируя Бродского — при всей нелюбви к нему, — лучше не перевирать общеизвестные строки, а не побрезговать справиться с подлинником: точно ли процитировал?
…Когда Бродский эмигрировал и обосновался в Штатах, Чеслав Милош прислал ему из Калифорнии ободрительное письмо. «Я думаю, — писал один будущий нобелевский лауреат другому, — что Вы очень обеспокоены, так как все мы из нашей части Европы воспитаны на мифах, что жизнь писателя кончена, если он покинет родную страну. Но — это миф, понятный в странах, в которых цивилизация оставалась долго сельской цивилизацией, в которой „почва“ играла большую роль»[11]. Итак, по Милошу, «почвенность» есть архаичный пережиток сельскохозяйственной деятельности. И тогда и Солженицын, и Бородин, и я, грешный, и многие и многие отечественные литераторы, включая, статься, аж самих Пушкина, Гоголя, Достоевского, — только духовно-культурные рудименты докапиталистической, чуть ли не средневековой эпохи.
Никак не могу с этим согласиться, все во мне противится этому — секуляризировать, «глобализировать» язык, творчество, отделить его от высоких и драматичных отечественных задач, насмерть спаянных с мировыми…
И мирочувствование Бородина неотделимо от Родины, от исторической отечественной мистерии. На примере жизни его, так доверительно нам открытой, видим, что Родина не пустой звук, что любовь к ней — не фразерство, не идеология, а формообразующая человеческую личность закваска, наполняющая жизнь высоким смыслом и содержанием. Смыслом, религиозно выводящим за грань эмпирического теплохладного бытия.
Юрий Кублановский.
От редакции. Выход в свет автобиографического повествования Леонида Бородина, значительного писателя, а в памятном прошлом — деятеля антикоммунистического сопротивления в СССР, — серьезное литературно-общественное событие, которое несомненно заслуживает удвоенного рецензионного отклика на страницах «Нового мира».
Записки прямоходящего, или Утопия Леонида Бородина
Перед нами размышления нормального человека. Всю жизнь Леонид Бородин продумывал то, что прочел и что увидел вокруг. И не боялся продумывать до конца. Он всегда говорил, что думал; действовал так, как думал и говорил. И не возмущался, когда подходил очередной срок ответственности за действия и за слова.
Я хорошо помню 1987-й, черный год в истории советских политлагерей. КГБ вел последнюю свою битву с инакомыслием: шла позорная кампания горбачевских «помилований». Желающего помиловаться просили подать о том ходатайство — «да вы не обращайте внимания на заголовок, это же форма такая. Что? Взгляды? Да кто же вас просит от них отказываться? Вы только напишите, что будете действовать в соответствии с Законом. Что? Никогда законов не нарушали? Ну, об этом не надо, это же к делу отношения не имеет. Напишите только, что не будете нарушать впредь…»
Действия властей были к тому же еще и блефом, ходатайствовать-то перед ними не было уже никакой и нужды. Оказавшись на свободе, я с особым вниманием следил за судьбой Леонида Бородина: он-то бумажек не подпишет. Доставленный из особорежимного лагеря в Лефортово, Бородин провел в нем три или четыре месяца, дольше всех нас. И вот наконец — свобода.
«Происходящее в стране принимаю. Свое дальнейшее нахождение в заключении считаю бессмысленным». Текст этот неприятно меня поразил: он что, действительно «принимает» совдеповский заключительный балаган?!
Лишь потом я понял, насколько был не прав. Я подсчитывал тогда, сколько еще осталось режиму. Леонид же думал о другом: как спасти страну. И он действительно принимал вынужденно подаренный коммунизмом на исходе горбачевский шанс.
Прошло почти два десятилетия, и вот перед нами исповедальная книга Леонида Бородина. В ней — все. От опыта комсомольской юности. (Тема всей дальнейшей жизни — «Россия и коммунизм» — впервые встала перед курсантом Бородиным в милицейской школе. И он тотчас из школы этой, выбранной им по зову сердца, — ушел: «Корпоративные правила не позволяли нам „вольнодумствовать“— это было бы просто нечестно по отношению к ведомству, призванному выполнять строго определенную работу».) Через прямохождение сквозь советские десятилетия, еще не оттаявшие от сталинщины в начале пути. И до времен сегодняшних, до «Смуты». Едва сменяемой нынче, согласно автору, становлением российской государственности.
Размышления об историческом пути России Бородин называет главной частью своего труда. Размышления эти неотделимы от всего остального: от богатой мемуарной конкретики, от встающей со страниц книги личности автора — перед нами ведь не академический труд. Личный отпечаток, органический дух свободы — лучшее, что есть в книге. Если бы кто вздумал издать «Библиотеку приложений» к солженицынской статье «Жить не по лжи», серия, увы, получилась бы не обширной, и достойное место в ней заняла бы книга Бородина.
Уникальна и мемуарная «составляющая» вышедшего труда. Правозащитное движение описано многократно и многосторонне, как в мемуарах, так и в художественной литературе; описаний же «диссидентской правой», русского религиозно-национального движения, кажется, не существует (во всяком случае, получивших широкое печатное распространение). Причины этого во многом ясны из книги. И у правозащитного, и у национального движения были «подводная» и «надводная» части. Первая состояла из активистов — изгоев советской жизни: работали активисты сторожами-дворниками, ходили вечно под угрозой ареста. Вторая же, надводная, часть состояла из сочувствующих персон истеблишмента. Причем сочувствие это было весьма широким. Собиратели подписей под правозащитными письмами обходили поначалу едва ли не всю слывшую прогрессивной писательскую элиту. Потом перестали: все равно мало кто подписывал. Но не прогоняли же, не возмущались, наоборот — сочувствовали, оправдывались, некоторые чем-то помогали, лишь бы никто не узнал… Интеллигенция оставалась социалистической (вполне это выявилось несколько позже), но неприятие реального брежневского режима было близко к стопроцентному.