Денисов торопливо спел, страдая под взглядами бахтияровских гостей, спел, что подвернулось, что поется во дворах, в походах, в электричках, – городской романс о Шаровой Леночке, поверившей в любовь, и обманутой, и надумавшей погубить плод легкомысленного своего заблуждения: «Да ямку вырыла, да камень тиснула, а Зина-девочка разочек пискнула!» – пел, уже понимая, что он в пустыне, что людей здесь нет, пел о приговоре, вынесенном бессердечными судьями: «а расстрелять ее! да расстрелять ее!», о печальном и несправедливом конце заблудшей: «я подхожу к тюрьме, она раскрытая, Шарова Леночка лежит убитая», и Бахтияров сочувственно кивал мягкой головой, нет, Бахтияров-то был еще ничего, совсем ничего, на лице его даже просматривались какие-то уютные, симпатичные уголочки, а если сощуриться, то можно бы на минуточку поверить, что вот – дедушка, старенький, любит внучат… но только если, конечно, сощуриться. Другие были много хуже – вот эта, например, очень плохая женщина, похожая на лыжу, – перед ее весь заткан парчой, а спина совершенно голая; или та, другая, красавица с глазами кладбищенского сторожа; но страшнее всех вон тот вертлявый хохотун, развинченный петрушка, и галстучек его сиреневый, и жабий рот, и шерсть на голове, кто бы изничтожил его, извел, прижег, что ли, всего зеленкой, чтобы не смел смотреть!.. А впрочем, все они ужасны лишь постольку, поскольку празднуют мое унижение, крестные мои муки, а так – граждане как граждане. Ничего. «Шарова Леночка лежит убитая!»
– Как хорошо-то, пончики мои! – удивился Бахтияров. – Как товарищ хорошо спел-то! Просто пьяниссимо, да и только. Да и весь тут сказ. А ну как и мы грянем. В ответ! Покажем гостю бемоль!
Гости грянули; сиреневый вертун – сама предупредительность – дирижировал вилкой, у красавицы из мертвых глаз струились слезы; едоки из-за соседних столов, утеревшись салфетками, присоединялись к хору, пронзительной, струнной нотой вступало Клавдюхино сопрано:
Ах, мама, ты милая мама,
Зачем ты так рано ушлааааааааааааа,
Сынишку воришкой оставила,
Отца-подлеца не нашла!!!
Там, в горах, повалил снег, все гуще и гуще, наметая сугробы, засыпая Макова, раскинутые его ноги, обращенное к вечности лицо. Он не тлеет, он не преет, не ржавеет, не гниет!.. Сугробы поднимались все выше, выше, гора захрустела под тяжестью снега, загудела, лопнула, с паровозным грохотом сошла лавина, и на вершине ничего не осталось. Снежный дымок покурился и осел на скалы.
– Не друзья ли мы с тобой, посетитель дорогой! – кричал Бахтияров, хватая Денисова за щеки. – Во! Стихами говорю! Не чужд! А?! Я такой! Испей «буратинца» за мое здоровьичко! До дна, до дна! Вот так! А знаешь, вот что: уважь старого друга! Гулять так гулять! Полезай под стол! Для смеха! Поше-ел!
– Вы что? – сказал Денисов, свободный от Макова. – Вы что, дядя? Гуд бай вам, и шкаф мне ваш не нужен. Я передумал. – И он стал вставать.
– Под стол! Ничего не знаю! Что такое?! – рвал пиджак Бахтияров. – Просим! Господа!..
– Про-сим! Про-сим! – топали дамы, друзья, гости, официанты, откуда-то взявшиеся повара, и весь зал, поднявшись на ноги, выходя из-за столов, дожевывая, скандировал и хлопал в ладоши: – Про-сим!
Нет же, нет, нет! Почему?! Я человек, звучу гордо, не полезу, хоть убейте!.. Ну, а пострадать? Эй, вспомни! Пострадать-то! Ты же хотел.
Он дико затосковал, как перед смертью, ослабел душой, нахмурился – не помогло, хотел вздохнуть – нечем уж было и вздохнуть. А Бахтияров уже откинул скатерть, и боком сел, чтобы ноги не мешали, и приглашал рукой: прошу! пожалуйте!..
…Он скрючился в полотняной штопаной полутьме, поджав колени, как зародыш, тупо глядел на женские ноги, на серебряные хвосты и лакированные копытца; коварное брашно туманило слух и взор; сопрано давило голову; вот что я сделаю. Я знаю. Я поставлю памятник забытым. Пусть это будет плоское место в степи, без ограды, без знака, пусть растет там ковыль или камыш, пусть солнце выжжет землю, чтобы выступила соль, пусть валяется там щебень или битое стекло, пусть вечерами воет шакал или пирует разудалая компания. Привет вам, консервные банки, и вам, пивные пробки, слава плевкам, ура раздавленным помидорам. Холм мусора или соляная проплешина, шорох ковыля или свист ветра – все хорошо, все безразлично, ничто не страшно забытым, – ведь с ними уже ничего больше не может случиться.
Под стол свесилось зареванное безглазое женское лицо, забормотало, ища сочувствия:
– Почему, ну почему одним все широе, лёркое, бротистое, а другим только плявое и мяклое, ну почему?
Сердце мудрых – в доме плача.
«Буратино» сморило Денисова, и он уснул.
* * *
Лунный луч, пробившись сквозь штопку, кольнул в глаз. Лунная скатерть лежала на паркете, серебряный сад стоял за окном, август чиркал звездами во тьме. Словно все снега со всех гор осыпались на сад, на тишину, на немые тропинки. Денисов скрипнул половицей, постоял у окна. Никого он не видел сегодня во сне.
Петух пропел, Бахтияров и ведьмаки его сгинули, тени спят, в мире покой.
Да и что за глупость – мучиться воспоминаниями ни о чем, выпрашивать у мертвеца прощения за то, в чем, по людскому счету, ты неповинен, ловить горстями туман? И никакого нет пятого измерения, и никто не подводит баланс твоих грехов и побед, и нет в конце пути ни кары, ни награды, да и пути нет, и слава – дым, и душа – пар, и если ты полез под стол, то уж прости, дорогой, но это твой выбор и твой личный вкус, и благодарное человечество не повалит толпами за тобой, и незримые силы не крикнут из предвечной лазури: «Хорошо, Денисов! Давай! Жми в таком духе! Всецело одобряем и поддерживаем!»
Он обошел всю «Сказку», дергая двери, все было заперто. Н-да, комиссия! Сиди теперь до утра. Окно, что ли, вышибить? Тут небось сигнализация. Поселок маленький, всё на виду – засвистят, замигают, выедут опергруппы; не в саду, так на шоссе поймают как миленького. В небесах торжественно и чудно, спит земля в сиянье голубом, а Денисов будет метаться между кустами и будками, приседать за мусорные баки, шуршать в боярышнике, заслоняться от прожекторов. Ни к чему. Валом тьмы окружен мир; бесплотный лунный сахар пересыпается с листа на лист, дрожа и мерцая; сахар, снег, сон, глушь, все застыло, все умирает, тупея в бессмысленной красоте, все забыто, все прощено, да ничего и не было, да и не будет ничего.
А, вот телефон. Лоре позвонить. Умер сам – научи товарища.
Голос у Лоры был насморочный.
– Ой, Денисов, бери такси, приезжай. У меня тут кошмарное горе. Что значит заперли? В какой сказке? Ты что, с ума сошел, Денисов, у меня такое горе, проблема с папой, я его повезла за город, к одной старухе, ты не знаешь, баба Лиза, она знахарка и вообще женщина чудная. Мне Рузанна ее рекомендовала, чтобы папу отчитывать; ну как отчитывают? – сажают под иконы на табуретку, свечу ставят, воск в таз капает, баба Лиза молитвы читает, энергетика очень улучшается; ну, это все на несколько сеансов рассчитано; так ты представляешь, пока я отлучилась в сельмаг, там у них выбор хороший, мужские рубашки голландские, я для тебя хотела, ну вот, их уже разобрали, а я засмотрелась на товары для пайщиков, я не знаю, какие пайщики, что-то такое потребсоюз или что. В общем, для сдатчиков гриба чаги там мокасины мужские, белые, австрийские, это то, что тебе нужно, еще там джинсы на мясо и фломастеры на морковь, это нам не надо, а мокасины очень хорошо; я говорю девушкам: девушки, чаги у меня нет, может быть, так дадите? А одна, симпатичная такая, говорит: подождите заведующую, может быть, договоритесь; я ждала-ждала, а уже темно, никого, они говорят: она вряд ли подойдет, к ней друг из Североморска должен был подъехать, ну я пошла назад, а баба Лиза в жуткой панике: говорит, он сидел-сидел и уснул, а когда уснул, ты же знаешь, какой он становится; он уснул, вскочил, дверь распахнул и бежать, а на улице-то темно, а местность совершенно незнакомая, так и убежал, я не знаю, что делать, Денисов, я в милицию, а они зубы скалят. В общем, я сейчас дома, в полной прострации, ведь у папы денег ни копья, ведь он очнется где-нибудь в лесу, он заблудится, он замерзнет, он умрет, он же не знает, куда я его завезла, ведь он пропадет, Денисов, что я наделала!
…Значит, он убежал, вырвался и убежал! Он знал, он все время знал дорогу! Встрепенулись забытые, тени подняли головы, прозрачные призраки насторожились, прислушались: он бежит, его отпустили, встречайте, выходите в дозор, машите флажками, зажигайте сигнальные огни! Сомнамбула бежит по бездорожью, смежив вежды, вытянув руки, с тихой улыбкой, словно видит то, что не видят зрячие, словно знает то, что они забыли, ловит ночью то, что потеряно днем. Он бежит по росистой траве, по лунным пятнам и черным теням, по грибам и подорожникам, по бледным ночным колокольчикам, по маленьким лягушатам. Он взбегает на холмы, он сбегает с холмов, чист и светел под светлой луной, вереск хлещет его легкие ноги, ночь дует в спящее лицо, белые волосы развеваются по ветру, расступается лес, расцветает клен, разгорается свет.