Я тогда вернулся после первого своего львовского лета, совершенно контуженный младенцем Лизой. Наверное, я вообще – благодатный материал для любого психопатолога, но в детстве мои странности кустились какими-то огромными мечтательными лопухами (какие, кстати, растут здесь в изобилии, и местное население готовит из них вкуснейший салат).
Я вернулся из Львова в тяжелом состоянии: перестал спать и практически ничего не ел, в тихой панике представляя, как – в магазине, на улице, в парке – ее оставляет одну в коляске очередная няня, и ужасный темный, горбатый, лохматый… протягивает огромные заскорузлые лапы… Много позже пытался разобраться – что это было, что случилось со мною в возрасте восьми лет? Как назвать эту жгучую смесь восторга и тоски: восторга перед шедевром Главного Кукольника, а тоски – от невозможности смотреть на нее, не отрываясь… Как обозначить это неукротимое стремление быть рядом с бессмысленным и бессловесным младенцем, не способным еще на ответные чувства? И знаешь, не могу придумать более убедительного, более для себя утешительного объяснения, чем – любовь. А от каждого, кто попытался бы навесить на меня тот или другой комплекс или чего похуже, я бы только с презрительным недоумением отвернулся.
Каждый день после школы я взбегал по шаткому деревянному виадуку, соединявшему Нижний город с Верхним. Когда под ним проходили железнодорожные составы, он сотрясался в мучительных, почти человечьих конвульсиях.
Там, на взгорке, откуда открывалась вся бухта, ослепшим маяком стояла забытая всеми афишная тумба, тихо шевеля на ветру полусгнившими бумажными лоскутами…
Я часами стоял там и смотрел в голубую пустоту мира, неизвестно чего ожидая. Мир казался мне бесчеловечной бездной между мной и моим идолом, ее кудрявой головкой такого ликующего цвета, что едва я закрывал глаза, как она вспыхивала беззвучным салютом в роящейся искрами темноте. К тому же продолжала лететь распластанной птицей и никак не хотела во мне погаснуть ее миниатюрная, как девочка, мать, в своем решительном рывке с подоконника в небо. Я и сам – прости, Господи! – был близок к тому, чтобы прыгнуть прямо в небо, хоть бы и с деревянного виадука…
Сейчас подобное состояние ты бы назвал депрессией и прописал таблетки. Тогда никому и в голову не пришло тащить меня к врачу. Просто я был «какой-то снулый», по словам мамы. А вот Казимир Матвеевич – тот своим бывалым сердцем сразу учуял беду в первую же субботу, когда я к нему приехал.
– Сыну… – спросил он, внимательно меня изучая. – Ты мне слишком смирный, сыну. Что тебя пришибло? Ты там кого-то встретил?
Я кивнул, опустив голову.
– Это девочка, – сказал старик.
И я снова кивнул.
– И что, она тоже призналась тебе?
– Н-нет… – выдавил я. – Она не может говорить.
– Матка боска! Она немая?!
– Н-нет… Она… она очень маленькая, – выговорил я с трудом. – Она такая маленькая… как кукла.
И разрыдался.
Старик крепко меня обнял, и я трясся в его объятиях долго, сладко, целительно – (Казимиру Матвеевичу пришлось даже сменить рубашку), – так, что из меня вытопилась, выхлестнулась вся печаль.
Он решительно заявил, что нюни разводить совсем некогда, потому как не плакать надо, а деньги зарабатывать, деньги на «другое лето». Так поступают все взрослые мужчины, сказал он. Зарабатывать – это мужская задача, и зарабатывать следует тем, что умеешь делать. Ты, Пётрэк, сказал он, будешь мне ассистировать.
И в первые же – осенние – каникулы взял меня в недельную гастроль по острову.
Мы выступали в Корсакове, Александровске, Невельске и Холмске. Во дворцах пионеров, в школах и детских садах… С его стороны это вовсе не было благотворительностью. Он принял меня в рабочую артель, предварительно обговорив мои обязанности и мой заработок. Мы были равноправными членами артели – я и он. Я работал как черт: таскал сумку с реквизитом, расставлял ширму, навешивал «фартук», подготавливал кукол; я даже некоторых водил!
Короче, за каникулы я заработал огромные деньги – тридцать пять рублей; мы их спрятали в самое укрытное место: в шляпу Хабалки. Теперь мне ее глумливая физиономия казалась исполненной благодатной возвышенной тайны…
Как раз во время этой первой в моей жизни гастроли старик продемонстрировал фокус чревовещания. Он называл это «желудочным голосом». Мы ночевали в гостинице в Александровске, хотя вообще-то предпочитали ночевать по знакомым – все ж экономия. Но в Александровске у Казимира Матвеевича хороших знакомых не оказалось, так что пришлось разориться на две койки в четырехместном номере. И так нам повезло, что двое командированных, едва мы вселились, разъехались восвояси, и мы оказались в раю: ни тебе пьяной блевотины, ни аромата грязных носков, ни всенощной по каким-то договорам, ОТК, припискам и выбраковкам.
Казимир Матвеевич приготовил ужин – мы возили с собой кипятильник и кастрюльку, умудряясь, несмотря на запрет администрации, и картошку в номере варить, и яйца. Ведь нашим главным девизом было: экономия на всем!
Когда уже погасили свет и легли и мой старик, как обычно, вначале храпанул во всю ивановскую, а потом тихо заурчал, как мотор, работающий вхолостую, вдруг чужой голос в темноте – гнусавый, подземный – тихо и хитро проговорил над моим ухом: «Я детина небогатой, а имею нос горбатой, и зовут меня Фарнóс – красной нос».
Я взвился с жалобным воплем и кинулся к выключателю. И когда комната озарилась сиротским светом обсиженной мухами гостиничной люстры, оказалось, что старик сидит на кровати и смеется. И тот же голос, не имеющий отношения к нам обоим, продолжал откуда-то, со стороны окна… нет, с потолка!.. нет, от двери: «Я три дни надувалса, а как в танцевальны башмаки обувалса да колпак с пером надел, так полны штаны и набздел».
– Кто там?! Где это?! – заорал я, крутанувшись юлой.
А Казимир Матвеевич:
– Тихо, тихо, Пётрэк. А то менты набегут. Это шут Фарнóс, Красной нос, прапрадзядэк русского Петрушки. Не ищи, не ищи… его и под кроватью нет. Ты слышишь – нет его; он жил в XVIII веке, шутом был у русской царицы Анны Иоанновны. Не веришь? Я тебя не разыгрываю. Итальяшка, буффон в труппе дель арте, там есть такая маска – Петрилло. Пьетро Миро Иозеф Регальский… Жуткий пройдоха был: и трактирщик, и ростовщик, и шут… А то, что ты слышал, то ест – вентрология, чревовещание. Разговор желудком, не голосовыми связками. То ест искусство тонкое, искусство жрецов, колдунов – тех, кому надо напугать человека, заставить его слушаться. Волшебница Эндора так предсказала гибель еврейскому царю Саулу. Говорила желудком, а он считал – то подземный дух пророчит. Поверил. И погиб в битве с филистимлянами. Потому нельзя тем щеголять, то опасно! Вот, иди-ка сюда… Стань прямо. Смотри на меня… Что у нас находится внутри? Мно-ого чего. Здесь – голосовые связки, здесь – трахея, пищевод… потом желудок. Между пищеводом и желудком – кольцо, и ты это держи в уме, пригодится…
Я стоял перед ним тощим солдатиком, в трусах и в майке, а он ворочал меня, нажимая большим пальцем то на цыплячье горло, то на диафрагму, то на живот, объясняя законы извлечения звука при помощи гладкой мускулатуры внутренних органов. Вдохни, говорил он, напряги мышцы живота и задержи дыхание… А теперь выдохни… И я задерживал дыхание, и напрягал живот, выдыхал ртом и выдыхал носом, и кажется, даже пукнул разок от усердия…
Разумеется, у меня ничего не получалось, ничего, кроме писка и мычания, из меня не вылетало, но я уже мечтал, как заговорю перед мамой таким же утробным гнусавым голосом и как она сначала испугается, а потом всплеснет руками и захохочет…
…Позавчера я обихаживал всех своих покойников. Местное кладбище находится на высоком холме над морем. Помнишь, у Свифта – летающие острова? Когда я прочитал в детстве эту книгу, у меня перед глазами возникло наше кладбище: мне всегда казалось, что по ночам оно поднимается в небо и летает там до утра. Может быть, потому, что над памятниками, крестами и пирамидками облака всегда проплывают особенно стремительно.
Уже занималась метель: в порывистом свежем ветре снег мягко обволакивал, забивался в складки одежды, таял на лице…Запах тающего снега в свежем ветре и был для меня в детстве – запахом метели. И вот, прикручивая непослушной отверткой подновленное фото Казимира Матвеевича к истертой ветром плите гранита, я думал, как хорошо здесь, как вольно лежать. Мало где людские души могут так славно парить над тяжелой водой.
Я ведь и души умерших представляю себе прозрачными куклами, вновь взятыми Всевышним на службу. Так и вижу, как мой старик уносится вверх в окружении целой свиты своих «лялек». Впрочем, вру: своих кукол он завещал театру: одна лишь Хабалка путешествует со мной повсюду.
Между прочим, знаешь ли ты, кто спрятал кукол Казимира Матвеевича, когда его посадили, и хранил все годы его отсидки, а потом пересылал ему посылками, едва тот перебрался на Сахалин? Моя Бася, моя любимая Бася. Вот еще одна моя тоска.