– Ты страшная женщина, Айда, – сказал Кларенс. Он глубоко вздохнул и уставился в свой стакан. – Выпей еще.
– Нет, спасибо, Кларенс. Мне пора домой.
– Ты страшная женщина, – повторил Кларенс; он был немного навеселе, – но нужно отдать тебе должное. Ты действовала из лучших побуждений.
– Во всяком случае, моя совесть за него не в ответе.
– Кто-то из них все равно погиб бы, как ты говоришь.
– Другого выхода не было, – подтвердила Айда Арнольд.
Она поднялась с места, похожая на фигуру на носу корабля, изображающую Победу. Проходя мимо стойки, она кивнула Гарри.
– Ты уезжала, Айда?
– Только на недельку-другую.
– Я и не заметил, что тебя так долго не было, – ответил Гарри.
– Ну, спокойной всем ночи.
– Спокойной ночи, спокойной ночи.
Она доехала на метро до Рассел-сквер, потом пошла пешком, с чемоданом в руке; войдя в дом, заглянула в холл, нет ли писем. Было только одно письмо – от Тома. Она догадывалась, что в нем написано, ее любвеобильное сердце смягчилось, когда она подумала: «В конце концов, что ни говори, мы с Томом понимаем толк в любви». Она приоткрыла дверь, ведущую на лестницу в подвал, и позвала:
– Кроу! Дедушка Кроу!
– Это вы, Айда?
– Поднимитесь-ка наверх, поболтаем да повертим столик.
***
Роз видна была только голова старика, склонившаяся над решеткой. Дыхание у священника было свистящим. Он слушал… терпеливо… дышал со свистом, пока она заставляла себя рассказывать о всех своих страданиях. Ей было слышно, как снаружи женщины раздраженно поскрипывали стульями, ожидая очереди на исповедь.
– Вот в чем я раскаиваюсь, – продолжала она. – В том, что не ушла вместе с ним.
В этом душном ящике она вела себя дерзко, не рыдала; у старого священника был насморк, от него пахло эвкалиптом. Он мягко ободрил ее, произнеся гнусаво:
– Продолжайте, дитя мое.
– Лучше бы я убила себя, – сказала она. – Мне следовало убить себя.
Старик начал было что-то говорить, но она прервала его:
– Я не прошу отпущения грехов. Не хочу я отпущения грехов. Хочу быть, как он… навеки проклятой.
В груди у старика посвистывало, когда он втягивал воздух; ей было ясно, что он ничего не понимает.
– Лучше бы я убила себя, – монотонно повторяла она.
Роз прижала руки к груди в порыве безудержного отчаяния; она пришла не исповедоваться, а все понять, она не могла думать дома, где печку не топили, на отца находила хандра, мать же… По ее осторожным вопросам можно было понять, что она только и думает о том, сколько денег у Пинки… У нее и сейчас хватило бы мужества убить себя, если бы она не боялась, что там, в таинственном царстве смерти, они разминутся друг с другом, что благодать снизойдет на одного и не снизойдет на другого. Срывающимся голосом она сказала:
– Эта женщина. Вот она заслуживает вечного проклятия. Сказала, что он хотел избавиться от меня. Ничего она не смыслит в любви.
– Может, она была права, – пробормотал старый священник.
– И вы тоже не правы, – яростно проговорила она, прижимаясь к решетке своим детским личиком.
Вдруг старик заговорил, время от времени со свистом переводя дыхание и распространяя через решетку запах эвкалипта.
– Был один человек, француз, вы не можете знать о нем, дитя мое, – начал он. – У него были такие же мысли, как у вас. Он был хороший человек, святой человек, но всю свою жизнь он прожил в грехе, ибо не хотел смириться с тем, что любая душа может быть проклята… – Она с удивлением слушала его, а он продолжал: – Этот человек решил, раз каждой душе суждено быть проклятой, пусть и он тоже будет проклят. Он никогда не причащался, не захотел сочетаться законным браком с женой своей… Не знаю, что сказать вам, дитя мое, но некоторые люди считают, что он был… гм, святым. Наверно, но умер в смертном грехе, так нас научили называть это… но я не уверен; это было во время войны, может быть… – Он вздохнул, опустив дряхлую голову, в горле у него засвистело. И добавил: – Вы не можете постичь, дитя мое, как не могу я или кто-нибудь иной… поразительного… непостижимого… милосердия Божьего.
Снаружи стулья все скрипели и скрипели, людям не терпелось покаяться в конце недели, получить отпущение грехов, прощение.
– Нет у человека большей добродетели, чем отдать душу за ближнего своего, – добавил священник. Он вздрогнул и чихнул. – Мы должны верить и молиться, – сказал он, – верить и молиться. Церковь не требует, чтобы мы верили в то, что есть души, которым отрезан путь к спасению.
– Он проклят. Он знал, что его ждет. Он тоже был католиком, – сказала она печально и осуждающе.
– Corruptio optimi est pessima, – тихо произнес он.
– Что это значит, отец мой?
– Я хочу сказать: католик согрешит скорее, чем кто-либо иной. Думаю, что, может быть… потому что мы верим в дьявола… мы больше сталкиваемся с ним, чем другие люди… Но мы должны надеяться, – механически повторил он, – надеяться и молиться.
– Я хочу надеяться, – сказала она, – но не знаю на что.
– Если он любил вас, – пояснил старик, – то, конечно, это доказывает, что было что-то хорошее…
– Даже в такой любви?
– Да.
Она грустно задумалась над этими словами, сидя в маленькой темной кабинке.
– И приходите поскорее опять… – сказал он. – Сейчас я не могу отпустить ваши грехи… но приходите опять… завтра.
– Хорошо, отец мой, – тихо промолвила она… – А если будет ребенок?
– С вашим чистым сердцем и с его мужеством… – ответил он. – Воспитайте его добродетельным, чтобы он молился за отца своего.
Внезапно чувство беспредельной благодарности прорвалось сквозь боль – как будто она увидела далекое будущее, где жизнь опять продолжается.
– Помолитесь за меня, дочь моя, – попросил он.
– Да, о да, – ответила она.
Выйдя, она посмотрела на дощечку исповедальни. Имя было ей незнакомо. Священники ведь все время меняются.
Она вышла на улицу… Боль еще не прошла, нельзя стряхнуть ее с себя при помощи слов; но самое ужасное осталось позади, подумала она, ужас замкнувшегося круга… Вернуться домой, вернуться в кафе Сноу – они, конечно, возьмут ее обратно, – как будто Малыш никогда и не существовал. А он существовал и всегда будет существовать. У нее возникла внезапная уверенность в том, что она носит в себе новую жизнь, и она с гордостью подумала: «Пусть только попробуют уничтожить его, пусть попробуют!» Она повернула на набережную против Дворцового мола и твердо зашагала в сторону, противоположную от дома, по направлению к пансиону Билли. Нужно было спасти кое-что из того дома, из той комнаты, не дать им уничтожить еще что-то – его голос, обращающийся к ней, а если будет ребенок, то и к ребенку… «Если он любил вас, – сказал священник, – это доказывает…» Она быстро шагала в мягких лучах июньского солнца навстречу самому страшному испытанию из всех, какие ей довелось пережить.