— Спасибо, брат. — Он идет наверх.
— Я серьезно. Возьми деньги.
Филипп усмехается и поглаживает себя по оттопыренному карману:
— Уже. Я знал, что ты не откажешь.
21:25Пенни, в легинсах и майке на тонких лямках, открывает дверь. Во рту у нее зубная щетка.
— Привет, — говорю я.
— Привет.
— Надеюсь, я не слишком поздно.
— Слишком поздно для чего?
— Верно. Хороший вопрос. Ну, во-первых, для извинений.
Пенни всматривается в меня, словно силится что-то разглядеть сквозь туман. За ее спиной я вижу одинокую захламленную квартирку. Я виноват в этом, я.
— Нет, не поздно, — отвечает она.
— Я рад.
— Это все?
— Ты о чем?
— Это и было твое извинение? Я просто не поняла. Иногда люди говорят «я хочу извиниться» и полагают, что тем самым они это уже сделали. На самом же деле они сказали «а», не сказавши «б».
— Угу. — Я киваю.
Она пожимает плечами:
— У меня опыт. Передо мной много извинялись.
— Пенни.
— Джад, ты хочешь что-то мне сказать? Так говори. Это совершенно безопасно, я тебя не съем.
— На самом деле я не подготовился. Просто приехал.
— Значит, то, что ты скажешь, прозвучит естественно. Не зазубренно, не отрепетированно.
В уголке ее рта белеют остатки зубной пасты. Мне хочется дотронуться до Пенни, смахнуть пасту, но я себя предусмотрительно останавливаю.
— Мне правда очень жаль, что пришлось так срочно уехать из парка.
Она качает головой:
— Тебе не этого жаль.
— А чего?
— Тебе жаль, что ты не сказал мне, что Джен беременна. Не сказал, как безнадежно ты запутался, не сказал, что все еще ее любишь, а главное — не предупредил, что из всех возможных парней мне именно с тобой ни в коем случае не стоит прыгать в койку.
— Да, верно. Мне очень стыдно. Правда стыдно. Я минут десять вообще не мог собраться с духом и позвонить в дверь.
— Да я знаю. В окно видела.
— Мне действительно очень жаль. Ты заслужила лучшего.
— Я тебя прощаю.
— Честно? Просто берешь и прощаешь?
— Представь. Беру и прощаю.
— Но говоришь по-прежнему сердито.
— Не сердито. Отстраненно. Я, конечно, ценю твой порыв, и спасибо, что пришел, но за прошедшие сутки я внутренне выстроила между нами стену, толстую и надежную. Мы теперь по разные стороны.
— Наверно, ты права.
— Не обижайся, ничего личного тут нет.
Мы довольно долго стоим молча. Я не знаю, чего я ожидал от этого визита.
— Значит, шива закончилась?
— Похоже, что так. Завтра утром прикроем лавочку.
— А потом ты куда?
Я качаю головой:
— Пока не представляю.
— Ну, никто же не запрещает взять тайм-аут и подумать.
— Нет, конечно.
— Первые шаги к новой жизни, — говорит она и тут же уныло усмехается. — Прости. Неудачный образ.
— Ничего страшного.
— Что ж, — произносит Пенни. — Мы снова ищем тему для разговора, а мне это тяжело дается, сам знаешь. Так что давай-ка я тебя обниму… — Она делает шаг вперед и обнимает меня, теплая и легкая в моих руках. Меня переполняет глубокая печаль, а ее волосы щекочут мои пальцы. — А теперь иди с богом.
— До свидания, Пенни. Надеюсь, увидимся.
Она улыбается вполсилы, но очень искренне:
— Береги себя, Джад Фоксман.
21:35Я уже иду к машине, как вдруг сзади слышатся шаги.
— Джад!
Она догоняет меня бегом и, влетев ко мне на руки, точно птица, обнимает так, что не вздохнуть. Я держу ее на весу, а она обнимает меня руками и ногами сразу — есть такой элемент в фигурном катании. Соскочив на землю, улыбается весело и ярко, сквозь слезы:
— Никогда у меня не получалось строить стены.
— Это точно.
— А еще знай, что наш договор остается в силе.
— Правда?
— Да. Срок — пять лет. Если за это время ни один из нас не находит ничего лучшего, мы будем вместе. Ты и я.
Я киваю:
— Ты и я.
— Хороший план?
— Хороший.
Мы стоим, и на нас льется свет уличного фонаря — как в заключительном кадре из кинофильма. Может, поэтому, а может еще и потому, что в эту минуту я люблю ее больше всего на свете, я притягиваю ее к себе и целую ее губы. Во рту у нее — вкус зубной пасты.
— Мятная свежесть, — говорю я.
В ее смехе — музыка и перезвон колокольчиков. От такого смеха мужчина, пусть ненадолго, чувствует себя человеком.
8:15Приехал Стояк: пора официально завершить шиву. После разящего удара Пола левый висок у него все еще лиловатый и припухший, и не похоже, что он особенно рад нас видеть. За неделю, что мы пробыли в городе, мы разгромили его синагогу, заново ввели в оборот его постыдную кличку и расквасили ему физиономию. Он просит, чтобы все ближайшие родственники покойного в последний раз уселись на низенькие стульчики, сам садится напротив, на один из складных белых стульев, и начинает вещать — словно по бумажке читает:
— В течение последней недели в этом доме царил траур. Вы утешали друг друга и приняли утешение от друзей и близких. Конечно, с окончанием шивы ваша печаль никуда не уйдет. Самое трудное — впереди. Вам надо вернуться к обычной жизни, той жизни, где вашего мужа и отца уже не будет. Придется учиться жить без него, продолжая утешать и поддерживать друг друга и особенно вашу маму. Надо обязательно разговаривать о Морте, вспоминать о нем. И знайте: вы не одиноки в вашем горе. Мы все — с вами.
Рабби продолжает стоя:
— Теперь я прочитаю вам два стиха из Книги пророка Исайи: «Не зайдет уже солнце твое, и луна твоя не сокроется, ибо Господь будет для тебя вечным светом, и окончатся дни сетования твоего. Я утешу тебя, как мать сына своего, и Иерусалим станет для тебя утешением».[1]
— А было бы классно поверить в Бога, — бормочет себе под нос Филипп.
Все мы смотрим на Стояка с надеждой, как выпускники: не пора ли уже побросать шапочки в воздух и — на свободу?
— Теперь можно встать. — Стояк широко улыбается: формальностям конец.
Вот и все.
Мы встаем. Мы радуемся и одновременно жалеем, что шива закончилась. Мы любим друг друга, но общаться, даже просто находиться в одном помещении для нас испытание. За семь дней мы не загрызли друг друга, и это — уже чудо. Даже теперь мы улыбаемся друг другу, но улыбки наши кривоваты и в глаза никто не смотрит. Нас снова разметает в разные стороны.
— Принято, чтобы в этот момент скорбящие все вместе покинули дом, — говорит Стояк.
— Куда идти-то? — спрашивает Пол.
— Прогуляйтесь по улице.
— Зачем? — недоумеваю я.
— Последние семь дней вы провели в четырех стенах, вы были сосредоточены на смерти. Прогулка восстанавливает вашу связь с внешним миром.
— И для этого надо пройтись по улице?
— Да, — раздраженно отвечает Стояк. — Это очень полезно.
Утро прохладнее, чем я ожидал, но очень ясное и солнечное, а ветер рвет листья уже вполне по-осеннему. Мама идет, взяв под руки Филиппа и Венди, — прямо торжественное шествие, а не прогулка. Мы с Полом идем сзади, засунув зябнущие ладони в карманы и неловко пытаясь попасть в шаг.
— Что ж, — говорит Пол. — Какие у тебя планы?
— Пока не знаю.
— Ты скажи, если что… Чем могу — помогу… — Последнее слово можно только угадать.
Я смотрю вперед, прямо перед собой:
— А как будет с Филиппом?
— Что будет с Филиппом?
— Ему нужна работа.
— Тебе тоже.
— Я откажусь от своей доли, если ты наймешь его на работу.
Пол резко поворачивает голову, смотрит на меня. Вздыхает.
— Я уверен, что Филипп испоганил себе жизнь не в последний раз.
— Скорее всего, ты прав.
Мы идем молча. Я пинаю попавший под ноги камешек, и он летит вперед. Когда мы снова до него доходим, Пол поддевает его ногой, откидывает вперед. Игра из детства.
— Папа всегда любил его больше всех, помнишь?
Я киваю:
— Он любил в нем то, что ему самому было не дано.
— В смысле, что папа не был психом?
— Филипп шумный. Теплый. Эмоциональный. Папа любил нас, потому что мы были немножко как он. А Филиппа он любил, потому что он был на него ни капли не похож.
Пол вздыхает:
— Вернемся к делу. О чем мы говорили?
— Папы больше нет, — говорю я. — Мы наследуем все — и его бизнес, и обязанность вызволять Филиппа из передряг.
Пол пинает камешек слишком сильно, он отскакивает от бордюра и вылетает на проезжую часть.
— Хорошо. Договоримся так: ты оставляешь свою долю себе. Я беру Филиппа в дело, на испытательный срок. Но когда он снова во что-то вляпается, мы с тобой партнеры. Пятьдесят на пятьдесят. Годится?
— Годится, — соглашаюсь я. Хорошо иногда поговорить с родным братом. Мы сворачиваем на Лансинг, короткую кривую улочку, которая, точно ручка кувшина, снова упрется в нашу Слепую Кишку.