Он бродил по каменной ледяной Москве. И в нем самом были камень и лед.
Он перестал писать свою прозу. Ездил в командировки от газет и журналов, публикуя статьи и очерки. Его охотно печатали. И, пропадая в поездках, все ждал, все надеялся, что будет помилован, что вернется к нему его колдовство.
Узбек с седыми бровями брал коричневыми цепкими пальцами плоды граната и над большой цветастой пиалой ломал их с треском. Выжимал огненный сок, струями, каплями, брызгами омывал белый фарфор. Откладывал обескровленную бледную мякоть.
Чаша плыла по рукам, полная сока, полная силы и солнца. Люди бережно, стараясь не разлить, передавали ее на ладонях.
Растокин следил за ее приближением, чувствуя, как влажно, остро и ярко в его глазах, в его душе, в его сердце. Тянулся к ней, к этой чаше, к этим людям в порыве своей к ним любви, своей благодарности, открывая свою кровную с ними связь. С их судьбой, с их жизнью. Связь, которую они дарили ему вместе с алым напитком.
Тот, в седине, со следами огня на лице, коснулся рукой фарфора. И Растокин ясно представил, как среди русской полынной степи билась в кипящей броне его юная жизнь. Как, прижимаясь зрачками к прицелу, он посылал снаряды из охваченной пламенем башни.
И тот, потемневший от горя, схоронивший мать, тоже тронул чашу рукой, омыл ее тайной слезой. И Растокин издали это заметил, метнулся к нему душой, прижался щекой к его темной худой щеке.
И тот молодой красавец с шелковистыми бровями, чья жена разродилась двойней, усмехался в свой пышный ус. Коснулся легонько пиалы, наполнил ее гомоном огромной семьи, ее ароматом и силой.
Следя за медленным приближением пиалы, Растокин увидел вдруг, как над ней колыхнулась борода его деда. Дед, живой и любимый, знакомый до последней морщинки, до последнего завитка в седине, смотрел на него, улыбался, кивал ему, ободряя.
Жена протягивала ему расписной сосуд, белолицая, молодая и чудная, как в тот давний апрельский день, когда шли среди холодных берез и из талых луж поднимались бесшумные серебристые птицы.
И дети его, любуясь на фарфоре цветами, передали ему эту чашу, наполнив ее своим смехом.
И она, не погибшая, а живая, красивая, сузила над пиалой зеленые прищуренные глаза, смотрела коротко, протягивала ему алый цвет.
Он видел их всех в этот миг, всех принимал в свое сердце. Пил гранатовый сок, его свежесть, его ледяную сладость, роняя капли на снег.
Хозяин провожал его до машины, говорил, открывая дверцу:
— Москва будем, обязательно гости придем!
И, отвечая хозяину, пожимая его ладонь, Растокин видел: раскатан красный ковер, люди, подложив под себя попоны, сидят вокруг плотно, стеной. Гуляют по кругу пиалы.
И, глядя на это, Растокин знал: путь его еще не окончен, а только лишь начат. И ему суждено пройти до самого последнего часа, испытывая на себе все напряжение жизни и выбранной им задачи. Плача, сострадая, ликуя, беря на себя людские грехи и заботы, чтобы в конце концов понять и ответить: что же такое этот прекрасный загадочный мир, в который его призвали, наделили глазами и сердцем? Мир, в котором мучаются, бьются и любят. Выпускают в небеса самолеты. Красят снег гранатовым соком.
Мотор подхватил его и понес мимо коней, кишлака, абрикосов на далекую, в туманах равнину.
* * *
Танкер шел в полосе дождей. То в ясном, воздушном просторе, едва касаясь реки, подымаясь к плывущим на север тучам. То внезапно меркло, окатывало звоном мокрое серебряное железо, смятая ветром вода начинала мелко сверкать, остро топорщиться несметными стеклянными иглами. Танкер зарывался в сыпучий шелест. А потом стихало, и вода начинала синеть. Солнце шевелило край пролетающей тучи, и близко, размыто загорались дымные радуги. Далекие, за разливами, тянулись тундры. Корабль плыл к разноцветным, упавшим с неба столбам.
…Ее платье свисает со столика. Знакомый на ситце выгоревший желтый цветок виден наполовину. Рассыпанные шпильки, светлый металлический гребень. Она потянулась, открывая шею, плечо с бретелькой, темный завиток кудели. Окунула голую руку в окно, в светлые брызги и ветер. И возвратила обратно, прижав к его груди ледяную, пахнущую рекой и небом ладонь. И чистый ожог от ее ладони погрузился в грудь, превращаясь в свечение, начиная тихое в нем движение. И лежать, закрыв веки, неся в себе отражение ее руки.
— Не холодно?
— Нет… Закрой плечо, а то брызги.
— Мне хорошо…
— Как ты думаешь, сколько сейчас времени?
— Не пойму. Может быть, утро?
— Нет. Думаю, полночь.
— В Казахстане сейчас звезды, темень… Ты не замерз?
— Нет… Хорошо от твоей руки…
Под палубой дрожала машина. Винт перепахивал толщу. Качался на платье цветок. И стиралась черта в ощущении своей груди, ее потеплевшей руки. Разница между ней и мыслью его о ней.
— Мы утром уже приплывем?
— Утром уже Салехард.
— И надо сразу лететь. Занятия мои начинаются. Утром в Салехарде, а вечером или ночью в Москве.
— Еще зачерпни за окном…
Она снова вынесла руку, держала ее среди радуг, дождя. Осторожно внесла щепотью, будто влила ему в грудь холод и цвет. И он нес в себе ее разноцветную руку.
— Тебе не кажется, что мы плывем по дуге? Смотрел по лоции: здесь русло прямое, а все мне кажется, что плывем по дуге…
— Мне кажется, мы плывем по кругам. Вот еще один круг одолели. Все эти дни мне казалось, что ты от меня удалился. Знаю, что в соседней каюте, слушаю тебя ночью сквозь дребезжание мотора, но чувствую, как ты далеко. Где-то ходишь, бродишь, чего-то ищешь, теряешь. Жду, когда возвратишься… И вот возвратился…
Опять окатило танкер коротким дождем, и он плыл в светлых испарениях, как айсберг. А потом палуба цвета голубиной груди блестела, словно мокрый каток, и чайка над ней пропорхнула.
— Да, я бродил, бродил. Ты это верно сказала… Бродил как подстреленный. Все тропки искровянил. Весь лоб расшиб, с моей-то мудростью! Все формулы жизни искал, как говорил Растокин, от ума, от гордыни, от своего единичного опыта, и все напрасно, тупик!.. А формула-то, бог мой, как проста! Так проста, что и объяснить не умею… То ли чаечка пролетела, то ли рыбка плеснула, и вот из черной точечки, из лодочки, как чудо сверкающее, твое просветление!.. Ну как тебе объяснить? Видишь, вот моя грудь, на ней твоя разноцветная рука, а кругом дожди и разливы…
— Кругом дожди и разливы…
— Мне кажется, в этих днях кончилась еще одна моя жизнь. Важная, но подготовка для новой, которая вот началась… Из той ничего не пропало, а только вдруг осветилось. Драгоценна каждая малость, каждое слово, лицо… Еще не знаю, что с ними делать, но что-то важное, главное!.. Главнее и нет ничего!
— А сердце? Как твое сердце? Болит?
— Болит. Но это не страшно. Оно и должно болеть. Сердце должно болеть. И о том рыбачке худосочном. О его круглолицей жене. Об их новорожденном сыне… Об умершем у печи горновом… О лисичке-сестричке… Понимаешь? Ты меня понимаешь?
— Понимаю. Тебя понимаю…
Танкер шел по дуге, созвучной с земной кривизной, оставляя на полных водах исчезающий след. Металлический гребень тускло сиял на столе. Колыхался цветок на платье. И она говорила:
— Все это время, как только друг друга узнали, как только я к тебе потянулась, начались наши встречи, разлуки. Встречались как бы случайно и удалялись вспять. Торопились увидеться, оглядеть, приласкать, одарить, а потом чья-то сила опять разводила. И бродили, аукались, стремились друг к другу… Но теперь-то уже не расстанемся? Теперь-то встретились? Станем вспоминать, как кружили. Как ты в деревню приехал… Как шли по лугам… Как сидел, одинокий, и дратвой чинил туфлю… Теперь-то уже не расстанемся?
— Милая ты моя…
Он обнял ее за теплый затылок, упрятав ладонь в скользящую глубину. Мягко к себе привлек. И почувствовал ее жизнь как продолжение своей. И все опять начиналось, танкер терял свои тонны, отрывался от вод и легкой серебряной тенью погружался в синюю тучу. И казалось, видна кривизна земли и другая ее половина. А потом все срывалось в блеск, и в закрытых глазах что-то билось, созданное из света и тьмы. Снова ровный рокот движения. Танкер в сиянии вод. На столе металлический гребень.
— Что-то я собирался сказать, — Он чувствовал голым плечом ее тихое дыхание. — Ах да, про новую жизнь, про ее появление!.. Как бы ниоткуда. Невидимый источник лучей. Но я-то знаю откуда. От тебя!.. От тебя ее появление. Ты сама водила меня по этим кругам. И вот привела… В тебе такое богатство, стольким владеешь…
— Ну что ты, чем я владею…
— А кротость? А твоя тишина? А твой белый свет?.. Ты выше, богаче меня. И я так виноват, так благодарен…
— Родной мой, ну какая вина? Просто ходили, аукались, терялись из вида, а теперь повстречались, и уже не заслонить ничем.