Когда я вернулась в камеру и приподняла рубашку, то увидела красные рубцы по бокам моего тела. Вытянув шею, я разглядела и красноту, расползавшуюся вдоль позвоночника. Что со мной сделали во время этой фотосессии? Но беспокойство вскоре утонуло в куда более сильном страхе: все указывало на то, что Юрген выдал меня как свою сообщницу. И я никак не могла понять, то ли он сделал это по злобе, то ли это было очередное проявление его помешательства. Как бы то ни было, теперь я точно знала, что Штази будет манипулировать нашим сыном, склоняя меня к сотрудничеству, и у меня нет никаких шансов снова его увидеть, если только я не предоставлю нужную им информацию. Несомненно, Штенхаммер рассчитывал получить имена тайных американских агентов, с которыми, по словам Юргена, мы сотрудничали. Проблема была в том, что я никогда с ними не встречалась, так какие же имена и факты я могла предоставить? Я понимала, что, если даже придумать фиктивный сценарий о секретных встречах с агентами ЦРУ, они досконально все проверят. И используют факт моей «измены» как повод разлучить меня с сыном. Штенхаммер догадался, что я уже ухватила суть их плана, что сознаю безвыходность своего положения — ведь, даже если я предоставлю информацию, она будет ложной, поскольку я никогда не была завербована ЦРУ. Уверена, он прекрасно знал, что никакого отношения к шпионажу я не имею. Но Юрген, очевидно, сказал что-то компрометирующее меня. А по логике Штази ты был виновен, даже если был чист. Они решили, что мое сожительство с душевнобольным человеком, который помочился на министра культуры и, возможно, пытался вступить в контакт с американцами, было достаточным основанием для того, чтобы разрушить мою жизнь.
Я очень быстро догадалась и о том, что Штенхаммер решил сломать меня и сделать ручной. Почему я так подумала? После нашей первой «беседы» меня заперли в камере на целыхтри дня, и мое одиночество нарушали лишь редкие визиты надзирательницы, которая приносила еду. Да, мне разрешали час физических упражнений каждый день, но это означало, что меня выводили из камеры и запирали в каменном мешке размером пять на два метра. Стены трехметровой высоты обвивала колючая проволока. Я была предоставлена самой себе во время этой так называемой прогулки на свежем воздухе. В прошлом я никогда не занималась спортом. Но теперь бегала взад-вперед как сумасшедшая, намеренно изнуряя себя, воображая, что разовью высокую скорость и прорвусь сквозь бетонные стены на свободу. Эти мечты были отголоском тяжелейшего психологического состояния, в котором я пребывала. Мало того что меня на двадцать три часа в сутки запирали в тесной камере, я была лишена возможности чем-то себя занять. Ни радио, ни книг, ни письменных принадлежностей. У меня не было ничего, кроме моих мыслей. Я придумывала самые разные умственные упражнения, только чтобы не отупеть. Прокручивала в голове кинофильмы, кадр за кадром. Пыталась мысленно классифицировать каждое английское слово из своего словарного запаса. И все равно мыслями возвращалась к сыну. Ты даже не представляешь, что значит не видеть своего ребенка. Как жить без этой животной, тактильной потребности прижимать его к себе, вдыхать этот сладкий, не испорченный жизнью аромат, которым благоухает его тельце? Как жить, если ты не можешь слышать его лепета, не можешь уложить его с собой в постель, когда он просыпается от плача среди ночи? Для меня это было самое страшное наказание.
Когда по истечении этих трех дней кошмара меня наконец привели на второй допрос, я была настолько раздавлена психологически, истерзана бессонницей и обострившейся клаустрофобией, настолько обезумела от тоски по сыну, что села на стул, приняла предложенные полковником сигарету и кофе и попросила его включить магнитофон, поскольку хотела сделать признание. Он выполнил мою просьбу, и я пустилась в заученный монолог о том, как однажды в книжном магазине на Унтер-ден-Линден ко мне подошел некий господин Смит и предложил платить мне по пятьдесят американских долларов еженедельно, если я буду снабжать его информацией…
История выглядела нелепой. С первых же слов мне стало понятно, насколько неубедительно она звучит. Минут через пять Штенхаммер тихо произнес: «Довольно» — и выключил магнитофон. Взглянув на меня с ухмылкой, он вдруг спросил:
«Вы ведь хотите вернуть сына, не так ли?»
«Больше всего на свете!»
«Тогда вы должны сказать мне правду».
«Но вы знаете правду, сэр».
«Неужели?»
«Да, я так думаю. А правда в том, что у меня никогда не было контактов с американцами».
«Тогда возвращайтесь в свою камеру».
«Вы должны мне верить», — сказала я, и мой голос заметно окреп.
«Вы упрямо твердите об этом. Я вовсе не обязан вам верить. На самом деле я не верю ни одному вашему слову».
Последовали еще три дня в одиночке, двадцать три часа в сутки взаперти, без всякой связи с внешним миром. Я уже начала подумывать о самоубийстве, вспомнив, как читала где-то, что, если намочить простыню, она не порвется, когда сплетешь из нее петлю для повешения. Возможно, Штази имела возможности читать и мои мысли, поскольку наутро пришла надзирательница и забрала тонкую простыню, укрывавшую мой матрас.
Когда Штенхаммер снова увидел меня спустя три дня, он улыбнулся и привычно предложил мне сигарету и чашку кофе. Он опять вернулся к роли «доброго полицейского».
Как всегда, угощение было превосходным и слегка подняло мне настроение.
«Теперь, уверен, все ваши мысли только о том, как же все-таки выбраться отсюда», — сказал он.
«Все мои мысли только о благополучии моего сына».
«Об этом не стоит беспокоиться, я же вам говорил. Он находится в прекрасной семье».
«Кто они?»
«Это конфиденциальная информация. Но я знаю эту семью и могу вас заверить, что Йоханнес получает всю необходимую любовь и заботу».
Холодная дрожь пробежала по моему телу. Но я знаю эту семью. Это означало только одно: моего мальчика поместили в семью сотрудников Штази. Что, в свою очередь, означало: они тем более не намерены возвращать мне ребенка. И Штенхаммер, сочувственно улыбавшийся мне сукин сын, знал, что этот осколок информации, столь искусно завуалированной, разобьет мое сердце.
Когда я опустила голову и тихо заплакала, он был сама доброта:
«Я что-то не так сказал?»
«Выходит, я никогда не увижу своего ребенка?»
«Я ничего такого не говорил».
«Но ведь это так, да? Его усыновила семья из Штази?»
«Я советую вам говорить тише и не бросаться такими серьезными обвинениями».
«Даже если вы получите от меня то, чего добиваетесь — что само по себе невозможно, поскольку у меня никогда не было контактов с агентами США, — вы все равно не вернете мне сына».
«Ну, это ваши домыслы».
«Вранье! — крикнула я. — Мой муж оказался предателем, и вы решили — совершенно бездоказательно, — что я тоже шпионка. И неужели ваша „гуманистическая“ система позволит, чтобы сына „самой демократической республики“ — республики, которая держит в застенках своих граждан по надуманным обвинениям и в качестве наказания отбирает у них детей, — воспитывала женщина хотя и не виновная ни в чем, но все-таки идеологически запятнанная своей связью с душевнобольным человеком и…»
«Довольно», — резко оборвал меня Штенхаммер.
«Потому что вам невыносимо слышать правду, — выкрикнула я. — Как, черт возьми, вы можете спокойно спать, зная, что лишили невиновную мать ребенка, который значит для нее больше…»
Штенхаммер затушил сигарету, нажал кнопку вызова и прервал мой горячий монолог крепкой пощечиной. При этом его лицо исказила такая дикая и зловещая гримаса, что я инстинктивно прикрыла голову руками и разрыдалась, умоляя не бить меня.
«Заткнись», — прошипел он.
Я тут же замолкла, крик застрял в горле. Штенхаммер, явно взвинченный тем, что произошло, обошел кабинет — судя по его дыханию, пытаясь успокоиться и сдержать ярость, переполнявшую его. В следующую минуту он схватил свой портсигар, достал сигарету и закурил, глубоко затягиваясь, прежде чем заговорил, только на этот раз его голос звучал привычно бесстрастно.
«Вы только что перешагнули точку невозврата, фрау Дуссманн. И вы правы — учитывая вашу очевидную психологическую нестабильность, ваше враждебное поведение, испорченный характер, не может быть и речи о том, чтобы очень демократическая и очень гуманная республика доверила воспитание одного из своих сыновей такой скомпрометировавшей себя личности. Так что да, вы больше никогда не увидите Йоханнеса. Поскольку вы не хотите рассказать мне правду о своем сотрудничестве с агентами империализма, я отдаю приказ о вашем заключении — с ежедневной часовой прогулкой и еженедельным душем, — которое будет длиться до тех пор, пока вы не будете готовы рассказать мне все, что я хочу знать, о вашем так называемом богемном круге в Пренцлауэр-Берге. Пока вы не сообщите охране о том, что хотели бы поделиться со мной информацией…»