А наша машинистка, оказывается, шагнула с балкона, но не рухнула вниз на бетон, а, отпихнувшись от шершавой стены дома, взмыла вверх и полетела над крышами домов, полями, деревнями, лесами и перелесками, упиваясь свободным ощущением полета и лишь слегка недоумевая: как такое могло произойти? «А вдруг она умерла и не заметила этого. Могла же она свалиться со своего балкона, а теперь только одна ее душа совершает этот счастливый полет» («Машинистка в полете».) Если кто вспомнил намазавшуюся волшебным кремом Маргариту и решил, что машинистка вылетела из романа Булгакова, то скажу, что общего немного. Это не буйный разрыв страстной настрадавшейся женщины со своим прошлым. И нечистая сила не принимает в полете никакого участия. Вместо булгаковской сатиры — легкая горьковатая ирония. А вот машинистка ли летит над полями или ее душа прощально парит — писательница лукаво не поясняет. Пояснением, впрочем, может служить другой рассказ — «Звенящее море». Молодая женщина, решившая искупаться в небольшой шторм, подхваченная морской волной, внезапно испытывает чувство пронзительного счастья и, «задыхаясь, ликуя, боясь отстать», рвется к новой волне. На берегу переполох — человек утонул, спасатели, милиция, зеваки, поиски. А она, переждав суету и оттолкнувшись от песчаного дна, с криком радости уносится в открытое море.
Смерть в рассказах Корниловой — это и освобождение от косного мира, и естественное природное явление, лишенное трагизма. Нелишне заметить, что к одному из героев она приходит не в традиционном своем саване и с косой в руке, а в виде неказистой тетки в потертом, лоснящемся пальто из допотопного бостона, с истрепанной хозяйственной сумкой из черного дерматина. С ней и чаёк попить можно, и объяснить, почему человек за свое место в жизни цепляется, и попросить хоть немного да обождать. Незлая тетка, если по душам потолковать — так она и уйдет, работы много («Memento mori»).
Лес, трава, деревья еще и потому милы сердцу автора, что они естественны — в отличие от городских домов. «И вот еще что вспомните: после смерти мы не вплавимся в толщу каменных глазастых глыб вокруг нас, не превратимся в троллейбусную дугу или эбонитовый кран на кухне, но станем частью живой земли, что лежит под нашими ногами, и потом уже прорастем живым зеленым листом» («Щарняс»). Женщина, унесенная морской волной, правда, становится не частью земли, но «легкой водяной пылью, пепельным туманом, влажным пахучим ветром» — тем, чем манит ее «звенящее на просторе море». Все равно — часть природы.
Повторю — в рассказах Корниловой много странного и таинственного, но нет ничего зловещего, мрачного, дьявольского. Могущественные силы зла не вмешиваются в дела людей. Разве что мелкая нечисть вроде кикиморы взглянет своими пустыми белесыми глазами, сулящими беду. Впрочем, сильно напакостить кикимора не может — ей под силу устроить лишь что-нибудь вроде кражи в Петербургском ботаническом саду мраморной статуи бога Морфея («Кикимора»).
Зато таинственные силы добра обнаруживают свое присутствие более явно. То странный синеглазый гражданин на московском бульваре улыбается всем такой необъяснимой улыбкой, что даже в оледенелых и жестоких сердцах что-то пробуждается («Гость издалека»). То объявится в дачном поселке никому не известный человек, встреча с которым заставляет людей встревоженно задуматься о своей жизни, «отыскивая в ней общее направление и смысл», пройдет от дома к дому и уйдет куда-то к станции. А когда его попытаются догнать, то выяснится, что он каким-то образом перешел, не разуваясь, глубокую реку в том месте, где никакого моста не было («Никому не известный человек»). То героиня встретит в деревне добродушного незнакомца с круглым розовым лицом, который даст непрошеный, но, как окажется, очень важный совет, а потом между делом и жизнь спасет, порекомендовав поменять привычный лыжный маршрут за несколько секунд до того, как огромное дерево рухнет на лыжню как раз там, где она могла бы оказаться, не задержи ее словоохотливый маленький весельчак. Неужто так прозаически может выглядеть ангел-хранитель? («Времена года»).
Один из лучших, на мой взгляд, рассказов Галины Корниловой — «Дорога без конца». Городской житель Андрей Андреевич, вместо того чтобы провести отпуск на юге, внезапно, по совету друзей, отправляется в маленькую деревушку. Он не разочарован. Приветливые улыбчивые лица, березовые рощи вокруг деревни и текущие мимо них к горизонту поля цветущего льна, лесное озеро с прозрачной водой, овраг, заросший малиной, — все ему по душе, во всем светлый покой, тишина и мягкость. «Райский уголок». Одно вот только начинает тревожить его под конец отпуска — не может он выяснить, куда ведет дорога через лес. Он прогуливается по ней, но ни разу ему не удалось дойти до конца. Однако дорога вовсе не кажется заброшенной, не поросла травой (кто-то же ее чистит)? Но сельчане по ней не ходят и Андрею Андреевичу не советуют — никуда она, дескать, не ведет. И лес этот бесконечен: «Хоть год по нему иди, хоть два, а не выберешься…»
«Но лес же должен где-то кончаться.» — горячится Андрей Андреевич — и наталкивается на стену непонимания. Конечно, Андрей Андреевич уверен, что на его стороне наука и прогресс, а предрассудки сельчан ничего не стоит опровергнуть. Вон и географическая карта области подтверждает его правоту: зеленые пятна лесов тут совсем невелики. Стоит проехаться по дороге на велосипеде, а еще лучше на автомобиле — и он быстро докажет, что лес не может быть бесконечным, а дорога — идти неизвестно куда. Лето следующего года Андрей Андреевич посвящает попыткам доехать до конца дороги. Надо ли говорить, что тщетным? Что его отчаянные усилия кончаются, как и ожидали сельчане, смертью. «Все они не отрываясь смотрели на неподвижно лежащего в телеге Андрея Андреевича, и на их лицах можно было прочесть выражение жалости и испуга».
В рассказе «Кикимора» Галина Корнилова упоминает рассказ Герберта Уэллса «Калитка в стене» — его влиянию приписывает она собственную тягу ко всякого рода чужим калиткам, обещающим встречу с чудом. Калитки, дверцы, дороги, туннели, ведущие в чужие миры, в параллельное пространство, в преисподнюю (куда там еще?), с тех пор стали привычным антуражем фантастики. Но у Корниловой таинственная калитка, ведущая из душного многолюдного города в прекрасный безлюдный парк, оказалась просто запасным входом в Ботанический сад, закрытый по случаю выходного дня (а калитку запереть забыли). Чудо имеет самое прозаическое, рациональное объяснение. Дорога в лесу — это тоже калитка в стене. На сей раз чудо рационального объяснения не имеет. В жизни остается иррациональный остаток. Им не следует пренебрегать.
Иррациональный остаток остается и в рассказах Галины Корниловой, лучшие из которых не сводятся к смысловой однозначности. (О пьесе, более уместной на писательском капустнике лет тридцать назад, чем в сборнике рассказов, мне говорить не очень хочется.) В них нет бьющих по нервам эффектов, нет желания поразить, удивить, схватить за горло читателя. Но в них есть спокойная точность фразы, свое представление о мире, окрашенное сдержанной иронией, свой почерк, в них проступает личность художника, достойно идущего своей собственной дорогой.
Алла ЛАТЫНИНА.
Хрестоматия нового барокко
Дмитрий Полищук. Гиппогриф и сборно/изборно все предыдущие, последующие и сопутствующие химеры. М., ИД «Грааль», 2002, 88 стр
Оговорюсь сразу: считать слоги и обсуждать силлабическую (или нет?) природу стихов Полищука я не стану. Не оттого, чтобы «в послании к другу не знал числить силлабы», но, во-первых, об этом писано уже много и людьми, уверен, более сведущими, а во-вторых — время, когда Полищук спор о силлабике провоцировал, на мой взгляд, уже позади. Не в том смысле, что вопрос решен и исчерпан, просто принципиальная постановка его пришлась на вторую книгу стихов Полищука, где опыт восстановления силлабики в правах просто-таки декларативно обозначен уже в самом названии (которое тут необходимо привести полностью: «Страннику городскому. Семисложники. Четырнадцать страниц из дневника путешествий по странному нашему городу да пять песенок старинными семисложными стихами с прибавлением книжицы из трех стихотворений, сочиненных на том пути иными силлабическими же размерами»). Тогда уже стало очевидно, что, так сказать, «старые словесы» для Полищука — не кафтан с чужого плеча, не имитация стиля, но речь, органически свойственная этому поэту, его речь. Другое дело, что индивидуальная манера не перевернет — во всяком случае, пока еще не перевернула — всего строя русского стихосложения, чего, смею предположить, Дмитрию Полищуку (почему бы нет) и хотелось…
«Гиппогриф» — книга уже третья, и пафос ее — как и литературно-теоретическая подоплека, которая в книге все-таки есть, — видится теперь не в доказывании неисчерпанности силлабических возможностей русского стихосложения, но в другом, наверное, сейчас для Дмитрия Полищука более важном. И проявляющемся практически сразу, с эпиграфа…