— На полчаса, хорошо? — не отводя от его глаз улыбающиеся глаза, сказала она. — Я только приготовлю кофе…
На лестничной площадке перед дверью своей квартиры он бросил рюкзаки на пол, легко обнял Валерию за плечи, целуя ее в прохладноватые, почти безучастные губы, вдруг ставшие такими родственно близкими после той непогожей ночи, и сделал усилие, чтобы сказать вполне серьезно:
— Еще минутку, господин палач. Жуткая фраза. Согласись — в ней какая-то аристократическая чертовщина. Не надо долго ко мне привыкать, баронесса. Я не «господин палач», а архангел-хранитель. Останься, Валя, и это не серо-буро-малиновая кошка, а правда.
— Нет, — заторопилась она не согласиться с ним. — Я не могу у тебя остаться. Мне надо одной. Будет кощунственно, нас Бог накажет, если мы так быстро забудем несчастье. Я знаю, что не выдержу, когда мы останемся вместе… Перед моими глазами все время стоит Николай. И почему-то не тот силач и смельчак, который хотел пить шампанское из моей туфли, а то страшное, что мы похоронили. Пойми, я побуду у тебя полчаса, напою тебя кофе и уеду. Не сердись.
— Значит, серо-буро-малиновая кошка гуляет по крышам сама по себе, — ответил Дроздов, стараясь показаться спокойным, и достал ключ от двери, испытывая шершавый комок в горле оттого, что она сзади прижалась щекой к его плечу, так прося у него прощения.
Он долго не мог открыть дверь.
Должно быть, что-то случилось с замком в его отсутствие, ключ не поворачивался, замок не поддавался, не подчинялся силе — и внезапная мысль ожгла его подозрением, связанным с ночными звонками перед отъездом в Сибирь. Очевидно, в квартире хотели побывать или побывали в дни его отсутствия и, работая каким-то железным предметом, испортили замок. Но кто? С какой целью?
— Застрял ключ? — спросила Валерия притворно сонным, капризным голосом.
— Да что-то с этим механизмом, — ответил он не без раздражения выдергивая ключ и разглядывая его при сером свете дождливого окна на лестничной площадке. — Пожалуй, не ключ, а подкачал замок. Наверняка каким-то образом с той стороны сработал предохранитель. Вот некстати!
— Но, может быть, там кто-то есть в квартире, — предположила Валерия. — Ты у кого-нибудь оставляешь ключ? У Нонны Кирилловны, например.
— У нее — нет. Ключ, ключ… — повторил он, хмурясь. — Второй ключ у Мити. Но Митя знает, что я в отъезде. И без меня прийти в пустую квартиру ему нет смысла. Но, возможно, ключ оказался у Нонны Кирилловны, только зачем — непонятно…
Он нажал на кнопку звонка продолжительно и настойчиво, не надеясь, что в квартире может оказаться Нонна Кирилловна, думая об ином, жестоком и невозможном, о чем не надо было говорить Валерии, — это невозможное погружалось в лунную пустоту ночи, разбитую черными тенями тревоги, витавшими над звонком телефона в его кабинет.
— Ну, конечно, я не ошиблась, — утвердительно сказала Валерия, прислушиваясь. — Там кто-то ходит. Ты слышишь какое-то шуршание, будто бы шаги?
Из передней текли тихие звуки неопределенного шевеления, ползущие шорохи, точно сквозняком передвигало по полу скомканную бумагу. Затем ему почудилось вдруг за дверью частое, как после бега, дыхание, и он, ошеломленный догадкой, позвал громким голосом:
— Митя? Ты?..
— Па-па! Мой папа! — пронзил его приглушенный вопль из-за двери. — Папа, папа, папа?..
Он не мог, по-видимому, справиться с замком, быстро отщелкнуть предохранитель, открыть дверь, что-то мешало там, гремело, падая в передней, а когда за порогом, наконец, раскрытой двери среди опрокинутых стульев, среди этой разрушенной баррикады Дроздов увидел дрожащего худенькими плечами сына, его дрожащее радостным плачем лицо, он с удушьем в груди подхватил, поднял его, прижал тонкое, жесткое, ощутимое мальчишескими ребрышками тело и, целуя его растрепанные, пахнущие сладким ветром волосы, его щеки, горячо и солоно залитые слезами, повторял в горьком и счастливом забытьи:
— Ах ты, Митька, Митька, дорогой воробей ты мой, что же ты здесь один делаешь? Совсем один в квартире? И что же ты за такую крепость из стульев устроил? Кто-то приходил? Ты кого-то не хотел пускать? Ну, рассказывай, рассказывай, как ты жил без меня? Ты давно здесь?
— Папа, я не хотел ее пускать, — захлебывался Митя, тонкими руками обвивая шею отца. — Я ушел к тебе, я соскучился… Я хотел тебя ждать, а она приходила, звонила, стучала… Она плакала, что я ее убиваю. Я ее не убиваю. Я только не хочу с ней… Она меня не любит, бьет по голове… У меня голова болит… Я хочу с тобой. Папа, родненький, не отдавай меня. Я умру там. («Неужели он помнит фразу Юлии?») Я не хочу у нее. Я буду посуду мыть, пыль вытирать на полках. Я буду за собой трусики стирать! Папа, пожалуйста, не отпускай!.. Пожалуйста! Пожалуйста!..
Умоляющий голосок Мити сорвался, поперхнулся, и он закашлялся сухим давящимся кашлем, краснея лицом, со стоном напрягаясь всем худеньким телом, и боль этой родной слабенькой плоти, жесткие ребрышки, вдавливающиеся Дроздову в грудь, передавались ему невыносимой болью.
«Мальчика на всю жизнь искалечит астма… если уже не поздно», — пронеслось ветерком страха в его сознании.
— Ладно, Митька, мой Митька, — говорил Дроздов, превозмогая хрипоту в голосе, нося сына по комнате. — Ты ведь у меня мужик спохватистый и с юмором, мы с тобой что-нибудь интересное придумаем, ты вот только не кашляй, а то ты своим кашлем сердце мне разрываешь, Митька мой дорогой… Мы ведь с тобой двое мужчин и давай держаться как мужчины, давай, а?
— Я не буду, не буду! — стал обещать Митя и поспешно охватил обеими руками горло, давясь кашлем, как недавно в чилимской гостинице заглушал плач взрослый Улыбышев, рассказывая об убийстве Тарутина, и это сходство жестов потрясло сейчас Дроздова. — Папа, дай мне честное слово, что не отпустишь меня к ней! Ну, пожалуйста! Пожалуйста! — вскрикивал Митя и, словно бы силясь угодить отцу, заглатывал судорожный кашель и даже пытался угодливо заулыбаться своими зелеными глазами, чрезмерно ясными, какие бывают у больных детей.
— Я даю тебе честное слово, — глухо проговорил Дроздов и опустил его на пол в кабинете, где на ковре, на стульях, на креслах были разбросаны книги, тетради, валялись фломастеры и разрисованные листы бумаги. — Даю тебе слово, что ты будешь со мной, — пообещал Дроздов, еще не зная, не определяя для себя, как разумнее осуществить это новое, необходимое в его жизни и жизни сына, заранее предполагая всю пытку изнурительных объяснений с Нонной Кирилловной, всю их тяжесть, так как ничего нельзя было ей доказать и хотя бы на время оторвать от нее Митю. Уступая в правах на сына, он, по вынужденному самоприговору, не был образцовым отцом, но, верный созданной им «мужской» дружбе, он сдерживал и изгонял унижающую их обоих нерасположенность к ней, потому что виноват был сам, вообразив некую родственную заботу и любовь ее к внуку после смерти Юлии.
— Даю тебе честное мужское слово, — повторил Дроздов, с облегчением принимая решение, и как взрослому протянул руку Мите. — Так давай лапку, сын. Теперь мы будем вместе. Всё. Начнем с тобой новую жизнь. Только сам не предавай меня, не уходи. Если трудно будет… Сколько же ты здесь? И давно ждешь меня? — спрашивал Дроздов и быстро оглядывал свой кабинет, приведенный в тот естественный беспорядок, который всегда был приятен ему, когда приходил Митя. — А что ты ел, пацан? А это что? Сгущенка, что ли? — удивился он, обнаружив на письменном столе раскрытую банку сгущенного молока, столовую ложку и пустой целлофановый пакет из-под печенья. — И не голодно было?
Он выпустил хрупкую, словно веточка, руку сына, присел на корточки.
— Я разорил твой холодильник, — сказал Митя кротко, а слезы, вызванные кашлем, еще блестели росинками на его щеках. — Я съел колбасу, плавленый сыр и две банки сгущенки. Ты не сердишься? Я тебя не объел?
— Ах ты, Митька, Митька, да за что же я могу на тебя сердиться! — проговорил Дроздов, взъерошив желтые волосы сына на его теплой макушке. — У нас все вместе!
Митя стоял перед ним в аккуратной шерстяной курточке с белыми оленями, в джинсовых брючках, купленных Нонной Кирилловной по своему вкусу, смотрел ясно-зелеными обмытыми глазами, в них таяло страдание и солнечными зайчиками оживал блеск.
— Папа! — крикнул Митя восторженно и с ликующим доверием сообщника бросился отцу на шею. — Я знал, что ты меня не отпустишь. Она меня не любит, папа! Я знал, что ты меня любишь!..
— Только не предавать друг друга. Хорошо, сын?
— Папа, кто это?
В эти минуты он был весь с Митей, не ожидая его бегства, этой недетской самозащиты, решительности своего физически слабенького сына, его страстной тяги в родное убежище, придавленной страхом и боязнью, что отец не примет его, не пойдет на ссору с «бабушкой Нонной», как постоянно бывало раньше. Да, он все время тосковал вот по этим легоньким пшеничным волосам, по его голосу, смеху, звеневшему рассыпчатыми искорками, когда по телефону сын рассказывал веселые школьные истории, но сейчас, весь будучи с ним, он чувствовал невидимое присутствие Валерии, что (чудовищно подумать!) было вроде бы лишним, ненужным в этой встрече его с Митей. А она не вошла в комнату, она осталась в передней: что-то властно удержало ее там, подобно последнему наказанию за эти дни, а может быть, она не хотела мешать им обоим — к ним неисповедимо имела и она отношение.