Все население Неве-Эфраима собралось здесь, все сто двадцать три семьи. Шел «Видуй» – молитва, которую читает каждый от имени всего народа. Женщины сидели наверху, на галерее с резными деревянными перилами, и смотрели вниз, на мужчин – белые кипы, белые плечи, несколько винтовок, перекинутых через плечо, поверх талеса.
Стонали, качаясь, просили и каялись мужчины поселения Неве-Эфраим:
– «За грех, который мы совершили пред Тобою по принуждению или добровольно,
И за грех, который мы совершили пред Тобой по закоснелости сердца,
И за грех, который мы совершили пред Тобою надменностью,
И за грех, который мы совершили пред Тобою дерзостью,
И за грех, который мы совершили пред Тобою злым умыслом против ближнего,
И за грех, который мы совершили пред Тобою упрямством,
И за грех, который мы совершили пред Тобою беспричинной ненавистью,
И за грех, который мы совершили пред Тобою насилием,
И за грех, который мы совершили пред Тобою смятением сердечным,
За все это, Бог прощающий, прости нас, извини нас, искупи нас!»
* * *
– «И за грех, который мы совершили пред Тобою недостойным высказыванием,
За грех, который мы совершили пред Тобою распутством, – выводил Рабинович, чистый и искренний, как стеклышко.
– За грех, который мы совершили пред Тобою в беспутном сборище,
За грех, который мы совершили пред Тобою сквернословием,
За грех, который мы совершили пред Тобою открыто или сокрыто».
Ему становилось все легче. Он молился страстно и внятно, вкладывая в каждое слово утроенный смысл. Он знал, что от него требуется.
Доктору же было плохо, плохо было Доктору. Нога болела так, что хоть на пол сползай. К тому же у него началась мигрень, и каждое слово молитвы, которую он старался бубнить потише и помягче, вспыхивало в голове предупредительными лампочками:
– «И за грех, который мы совершили пред Тобою пустыми разговорами,
И за грех, который мы совершили пред Тобою насмешками,
И за грех, который мы совершили пред Тобою легкомыслием,
За грех, который мы совершили пред Тобою ложной клятвой,
За все это, Бог прощающий, прости нас, извини нас, искупи нас!»
* * *
…В синагоге «русских», которую и синагогой трудно было назвать – так, подвальное помещение с плохой вентиляцией, – вообще невозможно было протолкнуться. В адской духоте молились рядом Перец Кравец, Агриппа Соколов, Ури Бар-Ханина, раввин Иешуа Пархомовский.
Рядом с Ури, с молитвенником в руках, в нелепо сидящем на нем талесе, стоял Боря Каган. Вообще-то в гробу он видал всех этих нашкодивших за год жидов вместе с их долбаным Судным Днем. Но вечером Юрик молча нацепил на Борины плечи талес и чуть ли не силой выволок его из дома. Поэтому Боря стоял рядом, невнимательно глядя в текст молитвы «Видуй», ошибаясь, повторяя слова за другими и значительно опаздывая:
– «За грех, который мы совершили пред Тобою отрицанием божественной власти…»
Его уже успели уволить с работы, на которую три месяца назад его устроил Юрик. Так что он тихо и покорно повторял за Юриком слова молитвы.
Боря молился не Богу, Твердыне Израиля, в которого он не верил. Он молился своей собственной Твердыне, Юрику, которого любил больше, чем Бога, больше, чем родную сестру и племянников, и, конечно, больше, чем себя самого. Искоса время от времени он взглядывал на друга, и ему было страшно.
Бледный, с катящимися по скулам каплями то ли пота, то ли слез, раскачиваясь и никого вокруг не замечая, молился гер Ури Бар-Ханина.
Он был кругом виноват. Он был виноват перед всеми: перед родителями, которые так и не приняли и не поняли все, что он совершил со своей жизнью, перед Борей, который вновь оказался без работы, а главное – виноват, страшно виноват перед Зиной: он мало уделял ей внимания и посмел уехать на два месяца в Бостон, куда его пригласили поработать в Университете, а за это время у Зины случился выкидыш. У них уже было три дочери, и должен был родиться мальчик, первый сын. И в гибели этого нерожденного сына, как и во всем остальном, виноват был он, и только он один.
И за все это, в грозный Судный День, в тяжкой духоте, сглатывая пот и слезы, молился гер Ури Бар-Ханина:
– «Бог мой! Прежде, чем я был создан, я не стоил того; теперь же, когда я создан, я как бы и не создан. Прах я при жизни моей, тем более в смерти моей. Вот я, пред Тобою, как сосуд, полный стыда и позора. Да будет благоволение от Тебя, Господь Бог мой и Бог отцов моих, чтобы не грешил я более, а те грехи, которые я совершил пред Тобою, изгладь по великому милосердию Твоему…»
И до накаленных на Божьей наковальне ослепительно белых звезд, в черную бездонную утробу Вселенной – из переполненных по всей земле Израиля синагог – возносились к открытым Вратам Милосердия плач и ропот, мольба и ужас – вопль стыда и покаяния.
Зяме бы, конечно, не понравилось, что он приперся работать в ночь Иом Кипура. Да ей не привыкать к его безобразиям.
Конечно, ничего не горело. И эти семь полос, которые Витя сверстал на удивление быстро, подождали бы до исхода праздника. Просто не было сил оставаться дома, ругаться с Юлей, смотреть по телевизору российские программы… Он бежал, просто-напросто бежал. И не исключено, что от себя самого…
Сверстав полосы уже к часу ночи, Витя от нечего делать принялся за свежую статью Кугеля. Это его немного развлекло.
«Как мы дошли до жизни такой? – вопрошал политический обозреватель Себастьян Закс в первой же фразе статьи и сам себе отвечал: – Под гнетом власти роковой!»
– «Под гнетом власти роковой»! – повторил Витя саркастически. – Пушкин, блядь! – И движением «мыши» стер с экрана бессмертные эти слова.
Между тем наверху, в «Белых ногах», покоем и не пахло. Ни покоем, ни покаянием. Морячки там, что ли, опять гуляют? Сверху доносились визг, странный вой, глухое хлопанье, как будто били в боксерскую грушу…
В общем, надо было бы, конечно, убираться подобру-поздорову…
В крепость железных решеток Витя уже не верил. Настолько не верил, что сегодня даже не запер ее. Так только – повернул дважды ключ в хлипкой редакционной двери. И когда наверху в глухом шуме взмыл тонкий смертный вой, стало ясно, что удочки надо сматывать. И Витя торопливо принялся закрывать программу, чтобы одеться и тихонько выскользнуть из этого вертепа, пока сюда полиция не нагрянула. Полиция, с ее контингентом из местных уроженцев, вызывала у Вити ненависть более сильную (экзистенциальную), чем служащие и посетители престижного салона.
Но одеться он так и не успел.
По коридору протопали шаги, и сильный хриплый голос крикнул: «Шай, сюда! Здесь кто-то есть!»
В дверь саданули кулаком и тот же голос гаркнул:
– Открывай!
И Витя (ненависть – экзистенциальное чувство!), вместо того чтобы торопливо открыть полиции дверь и подобострастно объяснить – кто он здесь и для чего, – Витя крикнул с плохо скрываемым азартом:
– А такого блюда – «хрен рубленый» – не хочешь попробовать?
После чего дюжие полицейские навалились на хлипкую дверь и после нескольких молчаливых ударов выбили ее без особого усилия. Ввалившись в редакцию еженедельника «Полдень», они увидели маленького толстого человека в трусах и пляжных сандалиях.
– Голый! – проговорил пожилой полицейский другому, что помоложе. – Из той же компании. Руки за голову! Лицом к стене!
– Допроси его, я – наверх! – сказал он и вышел.
Витя – руки за голову – стоял лицом к стене и думал – что скажет Зяма на всю эту историю. А сказать она должна приблизительно следующее: так тебе и надо, Иом Кипур не ярмарка, еврейский Бог не барабашка. Стой теперь в трусах и рассматривай свои сандалики.
Первым делом полицейский – рослый и избыточно, по-индийски, красивый молодой мизрах, обхлопал Витины трусы, хотя странно было бы предположить, что Витя мог спрятать в них оружие.
– Не забудь задницу обыскать! – предложил Витя мизраху наглым и отчаянным тоном. – Найдешь там ядреный геморрой. Но учти – он стреляет не пулями.
И следующие минут десять тем же хамским тоном (с руками за головой) он объяснял полицейскому Шаю, что имеет право верстать свою газету в каком угодно виде и в какой угодно позе, хоть раком, потому что он законопослушный гражданин и платит налоги, и ему нет дела ни до борделя со всеми его обитателями, ни до бравой израильской полиции с ее облавами, чтоб все они разом провалились и лопнули.
После того как Шай достал из кармана его висящих на стуле брюк удостоверение личности и проверил его, Витя еще добавил, что он думает об израильской полиции вообще и о государстве Израиль – детально.
– Ладно, опусти руки, – сказал Шай. – Можешь одеться.
Витя обратил внимание, что лицо мизраха заросло многодневной щетиной – знак траура.
– А что, – спросил он, – опять моряки бедокурят? Случилось чего?