Киёаки, умостив голову на подушке, все думал о том, как ему выразить Сатоко свою преданность. Вчера он, перепробовав все, обратился за помощью к Хонде, и тот, конечно, сегодня примчится. Может быть, дружеская поддержка Хонды заставит сердце настоятельницы дрогнуть. Но до этого он должен сделать это сам. Он должен попытаться. Без чьей либо помощи, один, в последний раз выказать преданность. Ведь если подумать, у него до сих пор не было случая продемонстрировать Сатоко свои искренние чувства. Или он из трусости избегал таких случаев.
Сегодня он может только одно. Чем сильнее болезнь, тем больше смысла и сил действовать, невзирая на болезнь. Может быть, Сатоко откликнется на такую преданность. Но сейчас, пусть он и не смеет надеяться на это, ему необходимо действовать, чтобы успокоиться. Сначала его душу просто заполняло страстное желание хоть одним глазком взглянуть на Сатоко, но постепенно душа начала трудиться и, казалось, помимо его воли опережала и желания, и цели.
Тело его, однако, сопротивлялось рвущейся вперед душе. Жар и боль пронзали все тело, словно прошивая тяжелой металлической нитью, ощущение было такое, словно он соткан из парчи. Мускулы рук и ног теряли силу, когда он попытался было поднять руку, мороз прошел по коже, а рука отяжелела, как наполненное доверху водой ведро. Кашель уходил все глубже в грудь, и что-то постоянно клокотало там, внутри, словно дальние раскаты грома на залитом тушью небе. Сил не было, немели кончики пальцев, только болезненный жар сотрясал вялое, безвольное тело.
Он звал в душе Сатоко. Время проходило впустую. Сегодня на постоялом дворе впервые заметили, что он болен: нагрели комнату, всячески рвались помочь, но Киёаки категорически отказался от предложения вызвать сиделку или врача.
После обеда, когда Киёаки приказал позвать рикшу, служанка, не зная, что делать, привела хозяина. Чтобы показать пришедшему с увещеваниями хозяину, что он здоров, Киёаки должен был встать, без посторонней помощи натянуть форму и надеть пальто. Прибыл рикша. Киёаки поехал, укутав колени одеялом, которое навязали ему в гостинице. Потом он весь закутался в него, но все равно его бил жуткий озноб.
Глядя через щель черного полога на танцующие в воздухе снежинки, Киёаки провалился в воспоминания о том, как они в прошлом году в снегопад вдвоем с Сатоко сидели в коляске рикши, — ему сжало грудь. Она нестерпимо болела.
Его раздражали полумрак коляски, мучительная головная боль. Он раздвинул полог и, уткнувшись носом в воротник, стал скользить влажными от жара глазами по красотам пейзажа — стало лучше. Неприятным было все, что напоминало о переполнявшей его боли.
Рикша уже миновал тесные перекрестки городка: до самого монастыря, приютившегося в далеких окутанных туманом горах, в воздухе беззвучно летали крупинки снега, падали, но не ложились ни на рисовые поля, между которыми пролегала дорога, ни на голые ветки шелковиц, ни на огороды, просвечивавшие сквозь обнажившиеся деревья, ни на зелень зимних овощей, ни на красноватые стебли сухого болотного тростника и рогоза. А снежинки, падавшие на покрывавшее колени Киёаки одеяло, просто исчезали, не тая.
Небо посветлело, и оттуда полились редкие солнечные лучи. Снежинки в лучах солнца казались еще легче, они кружились в воздухе, словно пепел.
Повсюду чуть колыхались засохшие стебли травы сусуки. Под неярким солнцем поблескивал пух на ее поникших колосьях. Невысокие горы на краю поля были окутаны дымкой, а в небе, наоборот, ярко синели просветы в облаках и сверкал снег на вершинах далеких гор.
В больной голове Киёаки мелькнула мысль, что он за эти несколько месяцев сегодня впервые заметил окружающий мир. Его обступило безмолвие. Раскачивание коляски и отяжелевшие веки, наверное, искажали, мешали рассмотреть как следует этот пейзаж, но ему, замкнувшемуся последнее время в зыбком мире печали и страданий, казалось, что он давно не встречал столь отчетливых форм. И еще: здесь не было ни одной человеческой фигуры.
Они уже подъехали к окружавшей храм Гэссюдзи бамбуковой роще. За воротами вдоль дороги, поднимающейся на холм, выстроились сосны. Когда показались каменные столбы ворот, Киёаки пронзила мучительная мысль:
"Если я въеду на рикше в ворота и он довезет меня до входа в храм, то сегодня мне точно не удастся увидеть Сатоко. Может быть, сейчас здесь что-то изменилось. Может быть, старица убедит настоятельницу и та наконец смягчится и разрешит, коли я сегодня, в снег, добрался сюда, чтобы взглянуть на Сатоко. Но если я въеду туда на рикше, это вызовет у нее совсем другую реакцию, опять что-то изменится, но в обратную сторону, и она не разрешит встречу. Мои последние усилия тронут их. Сейчас я пытаюсь сплести прозрачный веер, соединив множество невидимых кусочков. Одно неверное движение, и веер рассыплется… Если я сейчас уступлю своей слабости и доеду на рикше до самого входа, а Сатоко ко мне не выйдет, то буду потом упрекать себя: "У меня не хватило преданности. Ведь если бы я, как бы трудно это ни было, сошел с рикши и пришел бы пешком, то такая невиданная преданность, может быть, тронула бы настоятельницу и я бы увидел Сатоко". Я не должен потом раскаиваться, что у меня недостало преданности. Сознание того, что я, рискуя жизнью, жажду этой встречи, заставит настоятельницу подняться над всеми условностями. Ведь именно для этого я пришел сюда".
С пылающей жаром головой он уже не различал, было ли это просветлением или, наоборот, помрачением рассудка.
Он сошел с повозки, велел рикше ждать его у ворот и зашагал вверх по дороге.
Опять выглянуло солнце, в его неярких лучах плясали снежинки, а в густых придорожных зарослях слышались трели жаворонка. На голых деревьях сакуры, попадавшихся среди сосен, повис зеленый мох, затесавшаяся в эти заросли слива была покрыта белыми цветами.
Пятый день, и в шестой раз, приходил он сюда, так что не должен был бы ничему изумляться, но сейчас, ступив после коляски на землю подкашивающимися ватными ногами и оглядевшись вокруг воспаленными глазами, он увидел все необычно четко: привычный пейзаж предстал сегодня в ослепительно резком свете. А озноб не проходил — в спину, казалось, вонзались острые серебряные стрелы.
Красные плоды на папоротнике и зеленых кустах при дороге, дрожащие на ветру иголки сосен, бамбуковая роща, где стволы отливали зеленью, а листья пожелтели, заросли травы… и среди всего этого белая дорога с замерзшими следами колес, сворачивавшая в сумрачную тень криптомерии. А в центре этого безмолвного, различимого до мельчайших подробностей, наполненного невыразимой печалью прозрачного мира где-то глубоко-глубоко застыла, как золотая статуэтка, Сатоко. Неужели этот пронзительно-ясный, незнакомый мир тот самый, в котором мы уже обжились?
При ходьбе Киёаки начал задыхаться и опустился на камень у дороги. Сквозь одежду проник каменный холод. Киёаки зашелся в кашле и заметил, что мокрота на носовом платке цвета ржавого железа.
Кашель наконец приутих, и он, повернув голову, взглянул на снег, лежащий на вершинах гор, поднявшихся там, вдали, за редким лесом. Кашель вызвал слезы на глазах, поэтому снег сверкал сквозь них еще ярче. И тогда неожиданно в памяти всплыло видение: ему тринадцать лет, он паж — держит в руках шлейф платья принцессы Касуги — и, подняв глаза, видит под блестящими черными волосами лилейно-белую шею. Именно тогда, впервые в жизни, он был покорен ослепительной красотой женщины.
Солнце опять скрылось за тучами, снег повалил гуще. Он снял кожаную перчатку и поймал на ладонь снежинку. Упав на горячую ладонь, она сразу же исчезла.
Красивая ладонь была абсолютно чистой, без единой мозоли. Киёаки вдруг подумал, что всю жизнь холил свои изящные руки, ни разу не испачкал их землей, кровью или потом. Его руки служили только для выражения чувств.
Наконец Киёаки поднялся. Теперь он сомневался, дойдет ли под таким снегом до храма.
Вскоре он вошел под сень криптомерии, и ветер сразу стал еще холоднее, завыл в ушах. В просветах между деревьями появилось подернутое холодной зыбью болото, за ним скучились старые деревья; снег поредел.
В голове у Киёаки билась одна-единственная мысль: как бы сделать следующий шаг. Он ничего не помнил, только чувствовал, как понемногу стягивает пелену с будущего, к которому ползет на коленях.
В беспамятстве он миновал черные ворота, уже видны были ворота с изогнутым навесом, укрывшие горшки с припорошенными снегом хризантемами.
Рухнув у входа, он зашелся в таком приступе кашля, что ему не потребовалось возвещать о своем приходе. Вышедшая монахиня стала гладить его по спине. Киёаки в полузабытьи чудилось, что к нему прикасается Сатоко, и он чувствовал себя бесконечно счастливым.
Монахиня не произнесла сразу, как это было до вчерашнего дня, слов отказа; оставив Киёаки, она скрылась в помещении. Киёаки ждал, как ему показалось, вечность. В глазах стоял туман, страдание и счастье слились воедино.