Лалла сходит с автобуса и медленно бредет вдоль реки. Она узнает здание общественной бани, а вот и брод. Река совершенно черная, прилив немного оттеснил ее поток. Лалла перебирается через реку вброд — вода доходит ей до середины бедра, но речная прохлада бодрит. В полумраке она различает фигуру женщины, которая тоже переходит реку, неся на голове сверток и задрав подол длинного платья до самого живота.
Там дальше, на другом берегу, начинается тропинка, которая ведет к Городку. Вот уже появились глинобитные и дощатые лачуги, одна, еще одна. Но Лалла не узнаёт их. Повсюду выросли новые домишки, даже у самого берега, заливаемого в половодье. Электрический свет тускло освещает утоптанную землю улочек, лачуги из досок и железа кажутся совсем заброшенными. Проходя мимо них, Лалла слышит чей-то шепот, плач детей. А издалека, из-за города, доносится какое-то неправдоподобное тявканье дикой собаки. Ноги Лаллы ступают по старым следам, она сбрасывает теннисные туфли, чтобы явственней ощутить прохладу и шершавость земли.
Все тот же взгляд направляет ее шаги по улицам Городка, долгий-долгий и очень ласковый взгляд, идущий сразу со всех сторон и из самой глубины неба, взгляд, струящийся вместе с ветром. Лалла шагает мимо знакомых домов, вдыхая запах догорающих углей, узнавая голос ветра, шелестящего листами железа и картона. Все это вернулось к ней сразу, словно она никуда не уезжала, словно просто заснула на часок-другой.
И вот, вместо того чтобы идти к дому Икикр у колонки, Лалла сворачивает к дюнам. Тело ее отяжелело от усталости, поясницу ломит, но неведомый взгляд направляет ее шаги — она знает, что должна выйти из Городка. Ступая босиком так быстро, как только может, она проходит между колючими кустарниками и карликовыми пальмами к самым дюнам.
Тут все осталось как было. Она идет, как когда-то, вдоль серых дюн. Иногда останавливается, оглядывается вокруг и, сорвав сочный стебелек, растирает его между пальцами, чтобы вдохнуть пряный аромат, который так любила. Она узнаёт все ложбинки, все дорожки: и те, что тянутся к каменистым холмам, и те, что ведут к солончакам, и те, что никуда не ведут. Тьма густая и теплая, над головой блестят звезды. Сколько времени пролетело для них? Они не сдвинулись с места, сияние их не померкло, словно пламя волшебной лампы. Быть может, переместились дюны, но разве узнаешь? Старый остов, выпустивший когти и выставивший рога, которого она когда-то так боялась, исчез. Не видно больше старых консервных банок, да сожжено несколько кустов — их ветви обломали на растопку для жаровен.
Лалла никак не может найти свое любимое место на гребне дюны. Тропинку, которая ведет к берегу, занесло песком. Лалла с трудом карабкается по холодному песчаному склону на самый гребень. Дыхание со свистом вырывается из ее груди, а поясницу ломит так, что она невольно стонет. Стиснув зубы, она старается, чтобы стоны ее перешли в песню. Она вспоминает песенку, которую пела когда-то, чтобы прогнать страх: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье!»
Она пытается петь, но ей не хватает голоса.
Теперь она идет по плотному прибрежному песку, у самой кромки морской пены. Дует слабый ветерок, в темноте ласково рокочут волны, и Лаллу вновь охватывает пьянящее чувство, подобное тому, что она испытала на пароходе и в автобусе: словно все вокруг ждало ее, надеялось на ее возвращение. Быть может, здесь, на берегу, растворенный в свете звезд, в рокоте моря, в белизне пены, витает взгляд Ас-Сира, того, кого она зовет Тайна. В эту ночь нет места страху, это бескрайняя ночь, подобной которой Лалле еще ни разу не довелось пережить.
Теперь она пришла к тому месту, куда Наман-рыбак обыкновенно вытаскивал свою лодку, чтобы разогреть вар или починить сети. Но здесь все пусто, далекий ночной берег безлюден. Только старое фиговое дерево высится у дюны, привычно откинув назад, по движению ветра, свои широкие ветви. Лалла с наслаждением вдыхает его знакомый запах, такой крепкий и пресный, следит за трепетанием листвы. Она садится у подножия дюны, неподалеку от дерева, и долго смотрит на него, словно ждет, что с минуты на минуту появится старый рыбак.
Усталость наливает тяжестью тело Лаллы, ноги и руки сковывает боль. Она откидывается навзничь на холодный песок и сразу засыпает, убаюканная говором моря и запахом фигового дерева.
На востоке над каменными холмами поднимается луна. Ее бледный свет озаряет море и дюны, омывает лицо Лаллы. Позднее, глубокой ночью, поднимается ветер, теплый ветер с моря. Он пробегает по лицу Лаллы, по ее волосам, припорашивает ее тело песком. Теперь небо становится бескрайним, а земля исчезает. В подзвездном мире за эти месяцы многое стало другим, изменилось. В долинах, вблизи бухт и устьев рек, точно плесень, разрослись поселки. Многие люди умерли, разрушились дома, погребенные в туче пыли и тараканов. Но здесь, на берегу, возле фигового дерева, куда приходил старый Наман, все осталось как было. Словно молодая женщина все эти месяцы просто спала.
Луна медленно поднимается к зениту. Потом начинает клониться на запад, в сторону открытого моря. Небо чистое, безоблачное. В пустыне, за каменистыми равнинами и холмами, из песка сочится холод, растекающийся как вода. И чудится, будто вся земля и даже небо, луна и звезды перестали дышать, остановили свой бег во времени.
Они застыли в неподвижности, пока нарождается первая заря — фаджр.
В пустыне лисица и шакал перестали преследовать тушканчика или зайца. Рогатые змеи, скорпионы, сколопендры замерли на стылой земле под черным небом. Это фаджр сковал их оцепенением, превратил в камни, в каменистую пыль, в пар, потому что в этот час на земле владычествует небо, оно леденит тела, а порой пресекает жизнь и дыхание. В ложбине дюны неподвижно лежит Лалла. По ее коже пробегает дрожь, длинные волны дрожи; они сотрясают все ее тело; у нее стучат зубы, но она продолжает спать.
И тогда приходит вторая заря — белая. В непроглядную черноту воздуха просачивается свет. Вот он уже искрится в морской пене, на соляных гребнях гор, на острых камнях у подножия фигового дерева. Бледный, серый свет окрашивает вершины холмов, мало-помалу скрадывает звезды: Козу, Пса, Змею, Скорпиона и трех сестер — Минтаку, Альнилам, Альнитак. Потом небо словно бы опрокинулось. Гася последние светила, его затянуло большое беловатое бельмо. В ложбинах меж дюнами вздрагивает низкая колючая травка, на ее ворсинках жемчужинами повисли капли росы.
По щекам Лаллы сбегает несколько капель, похожих на слезы. Молодая женщина просыпается, тихонько стонет. Глаз она еще не открыла, но стон ее становится громче, сливается с неумолчным рокотом моря, который вновь зазвучал в ее ушах. Боль в животе то нарастает, то отпускает, зов ее все неотступнее, он подступает все ближе, ритмичный, как говор волн.
Лалла приподнимается на своем песчаном ложе, но боль вдруг становится такой сильной, что у нее пресекается дыхание. И тогда она понимает: ей пришло время родить, она родит сейчас, здесь, на этом берегу, и страх захлестывает ее, накрывает волной, она знает, что одна здесь, одна-одинешенька, никто не придет ей на помощь, никто. Она с трудом встает, пошатываясь, делает несколько шагов по холодному песку, но снова падает, теперь стон ее переходит в крик. А вокруг только белый песок да дюны, еще одетые ночным мраком, и перед ней море, тяжелое, серо-зеленое море, пока подернутое мглой.
Лежа на песке, на боку, подогнув колени, Лалла снова стонет, вторя медленному ритму моря. Боль накатывает волнами, следуя за набегающим морским валом; высокий гребень вздымается над темной гладью вод, ловя по временам отблески бледного света, и потом обрушивается на берег. Лалла следит за движением боли в своем теле по морскому прибою, по зыби, рождающейся на сумрачном горизонте, где тьма еще не рассеялась, и медленно катящейся на восток, к самому берегу, на который волна ложится немного наискосок, выбрасывая пышную бахрому пены, а шуршание воды по затверделому песку, кажется, подступает все ближе, накрывает ее с головой. Иногда боль делается невыносимой, словно все ее внутренности извергаются из нее, разрывая на части живот; вопль ее становится громче, перекрывая плеск обрушивающихся на песок волн.
Лалла встает на колени, пытаясь на четвереньках ползти вдоль дюны к дороге. Это стоит ей таких усилий, что, несмотря на предрассветный холод, пот заливает ее лицо и тело. Она ждет еще, вперив взгляд в начавшее светлеть море. Потом, повернув голову к дороге, лежащей за дюнами, зовет: «Харта-а-ни! Харта-а-ни!», как когда-то, когда она ходила на каменистую равнину, а он прятался в расселине скалы. Она пытается засвистеть, как свистели пастухи, но растрескавшиеся, дрожащие губы не повинуются ей.
Еще немного — ив Городке проснутся люди, встанут с постелей. Женщины пойдут за водой к колонке. Девушки станут собирать в кустах сухие ветки на растопку, потом женщины разведут огонь под жаровнями, чтобы поджарить мясо, разогреть овсяную кашу, вскипятить воду для чая. Но все это далеко, в каком-то другом мире. Словно это сон, который продолжается вдали от нее, на топкой равнине, у дельты большой реки, где живут люди. А может быть, и еще дальше, на том берегу моря, в большом городе нищих и воров, городе-убийце с его белыми домами и машинами-ловушками. Фаджр, первая заря, уже повсюду разлила свой бледный, холодный свет, и именно в эти мгновения старики в безмолвии и в страхе встречают смерть.