— Можно я приглашу ее к нам?
— Конечно, — отвечает Тесси, испытывая облегчение от того, что теперь я не буду чувствовать себя таким одиноким.
— Могу поспорить, она никогда не видела такого дома, как у нас.
Через неделю наступает серый прохладный октябрьский день. За желтым домом появляются две девочки, играющие в гейш. Волосы у них подняты наверх и заколоты китайскими палочками. На нас сандалии и шелковые шали. В руках мы держим зонтики. Пока мы пересекаем двор и поднимаемся по ступенькам купальни, я напеваю песню «Цветочный барабан». Мы входим внутрь, не замечая в углу темной тени. В купальне бурлит ярко-бирюзовая вода. Шелковые одеяния падают на пол. И две хихикающих фламинго — одна светлокожая, а другая с телом оливкового цвета — пробуют ногами воду.
— Слишком горячая.
— Так и должно быть.
— Ты первая.
— Нет, ты.
— О'кей.
И наконец обе ныряют. Запах красного дерева и эвкалипта. Аромат сандалового мыла. Мокрые волосы Клементины облепляют ее голову. То и дело из воды, как плавник акулы, высовывается ее нога. Мы смеемся, плаваем и транжирим пену для ванны моей мамы. вверх поднимается такой густой пар, что он скрывает стены, потолок и темную фигуру в углу. Я рассматриваю изгибы своих стоп, пытаясь понять, почему говорят, что у меня «низкий подъем», и в это время ко мне подплывает Клементина. Ее лицо возникает прямо из клубов пара. Я решаю, что мы сейчас снова будем целоваться, но вместо этого она обхватывает меня ногами за талию. Она истерически смеется, прикрывая рот рукой. Глаза ее расширяются, и она шепчет мне на ухо: «Расслабься». Потом она издает дикий вопль и оттесняет меня на сиденье. Я оказываюсь между ее ног, потом сверху, мы начинаем погружаться в воду… мы крутимся и вертимся, так что сверху оказывается то она, то я, мы хихикаем и издаем птичьи крики. Нас окутывает пар, свет отблескивает от бурлящей воды, а мы все вращаемся, пока в какой-то момент я уже не могу разобрать, где мои руки и ноги, а где ее. Мы не целуемся. Эта игра гораздо менее серьезная и гораздо более свободная, но мы держим друг друга, стараясь не упустить из рук скользкое тело, мы стукаемся коленками, шмякаемся животами и елозим бедрами друг по другу. Некоторые мягкие части тела Клементины становятся для меня источником ключевых сведений, которые я накапливал в памяти, до поры до времени не понимая их смысла. Сколько мы так вертелись? Не имею ни малейшего представления. Но в какой-то момент мы начинаем чувствовать усталость. Клементина залезает на сиденье.
Я поднимаюсь на колени, чтобы взять свою одежду, и тело мое покрывается холодным потом, несмотря на температуру воды, потому что в углу сидит мой дед! Я вижу всего секунду, как он, не то смеясь, не то сердясь, раскачивается из стороны в сторону, а потом снова поднимается клуб пара, и он исчезает из виду. Я так потрясен, что не могу вымолвить ни слова. Когда он здесь появился? Что он видел?
— Мы просто занимались водным балетом, — робко произносит Клементина.
Пар рассеивается. Левти сидит не шевелясь, со склоненной набок головой. Лицо у него такое же бледное, как у Клементины. В какое-то мгновение мне в голову приходит дикая мысль, что он снова играет в нашу старую игру и делает вид, что заснул за рулем, но потом я понимаю, что он уже никогда ни во что не будет играть…
А затем в доме начинают дребезжать все интеркомы. Я связываюсь с Тесси, находящейся на кухне, Тесси с Мильтоном, находящимся в кабинете, а Мильтон с Дездемоной, пребывающей в гостевом доме.
— Быстрей! С дедушкой что-то случилось!
Крики усиливаются, появляется «скорая помощь», мигающая огнями, и моя мать говорит Клементине, что ей пора идти домой.
Вечером в двух комнатах нашего дома загорается свет. В одном световом пятне крестится и молится пожилая женщина, а в другом — семилетняя девочка, просящая о прощении, потому что я понимаю — во всем виноват я. Из-за того что Левти увидел, чем я занимаюсь… И я обещаю больше никогда этого не делать, и прошу: «Не дай дедушке умереть», и клянусь: «Это все Клементина. Она заставила меня этим заниматься».
(А теперь наступает момент для мистера Старка. Все его артерии как будто смазаны изнутри печеночным паштетом, и в один прекрасный день сердце у него останавливается. Он падает в душе. Внизу, почувствовав неладное, миссис Старк перестает делать свои упражнения; а через три недели она продает дом и уезжает вместе с дочерью. Больше я Клементину не видел…)
Левти поправился и вернулся из больницы домой. Но это было лишь передышкой перед медленным наступлением неизбежного конца. На протяжении последующих трех лет все воспоминания на жестком диске его памяти начали истребляться, начиная с последних и уходя все дальше в прошлое. Сначала Левти забывал, куда он положил свою ручку или очки, потом — какой день, месяц и наконец год. Целые куски жизни исчезали из его памяти, и в то время как мы все двигались вперед, он уходил назад. В 1969-м мы поняли, что он живет в 1968-м, потому что он продолжал переживать из-за убийства Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди. Когда мы переместились в долину семидесятых, Левти скатился в пятидесятые. Он снова радовался завершению строительства фарватера Святого Лаврентия, а ко мне он и вовсе перестал обращаться, потому что я в то время еще не родился. Потом к нему опять вернулась его страсть к азартным играм и чувство ненужности, охватившее его после ухода от дел, однако это скоро прошло, потому что для него снова наступили сороковые, и он в своем воображении опять был владельцем бара и гриля. Каждое утро он вставал и собирался на работу. Дездемоне приходилось идти на самые изощренные уловки, чтобы успокоить его: она говорила ему, что наша кухня — это салон «Зебра», и жаловалась на плохое положение дел. Иногда она даже приглашала из церкви дам, которые заказывали кофе и оставляли на кухонном столе деньги.
В уме Левти Стефанидис становился все моложе и моложе, хотя в действительности он продолжал стареть, так что порой он пытался поднять то, что ему было не под силу. Он падал. Вещи ломались и разбивались. И когда Дездемона наклонялась, чтобы помочь ему, она замечала в глазах мужа проблеск ясного сознания, словно он специально уходил в прошлое, чтобы не видеть настоящего. Но потом он начинал плакать, и Дездемона ложилась рядом, обнимала его и так ждала, пока приступ не закончится.
Затем он вернулся в тридцатые и начал повсюду искать радио, чтобы послушать Рузвельта. Нашего молочника он стал принимать за Джимми Зизмо и периодически забирался в его грузовик, считая, что они едут за спиртным. С помощью своей грифельной доски он начал вовлекать молочника в обсуждение проблемы контрабанды спиртного, но даже если его тексты и были осмысленными, тот все равно ничего не мог понять, так как Левти в это время начал все хуже и хуже изъясняться на английском. Он постоянно допускал ошибки в грамматике и правописании, а потом и вовсе перестал писать на английском. Он постоянно упоминал Бурсу, и Дездемона начала беспокоиться. Она прекрасно понимала, что регрессивный ход сознания Левти неизбежно приведет к тому моменту, когда он был ей не мужем, а братом, и бессонными ночами она с ужасом ждала этого мгновения. В каком-то смысле ее жизнь тоже потекла вспять, так как она снова начала страдать от перебоев в сердце. «Господи, — молилась она, — позволь мне умереть, пока Левти не добрался до парохода». А потом однажды утром она застала Левти сидящим за столом с напомаженными волосами а-ля Валентине. На шее как шарф была повязана салфетка, а на столе лежала доска, на которой было по-гречески написано: «Доброе утро, сестренка».
В течение трех дней он подтрунивал над ней, дергал ее за волосы и показывал сальные сценки. Дездемона спрятала его грифельную доску, но это не помогло. За воскресным обедом он вынул из нагрудного кармана дяди Пита шариковую ручку и написал на скатерти: «Скажите моей сестре, что она растолстела». Дездемона побледнела и закрыла лицо руками в ожидании грома небесного, удара которого она всегда опасалась. Но Питер Татакис просто забрал у Левти ручку и заметил: «Похоже, он теперь считает, что ты его сестра». Все рассмеялись. А что им еще оставалось делать? Весь день к Дездемоне все обращались «эй, сестренка», а она вский раз подскакивала, боясь, что ее сердце вот-вот остановится.
Но это длилось недолго. Сознание деда, спускавшееся по спирали к могиле, скользило все быстрее по мере приближения к своему исчезновению, так что через три дня он уже агукал как младенец, а еще через день начал ходить под себя. Но когда от Левти Стефанидиса не осталось уже ничего, Господь предоставил ему еще три месяца жизни, вплоть до зимы 1970 года. Сознание его стало столь же отрывочным, как поэмы Сапфо, которые он так и не восстановил, и наконец однажды утром, взглянув на лицо женщины, которую он любил всю свою жизнь, он не узнал ее. А потом с ним случился третий удар: кровь хлынула в мозг, смывая последние остатки его личности.