Впрочем, Башмаков так до конца и не был уверен в смерти Каракозина. Он же не хоронил его и не видел в гробу, утихшим и овосковевшим, как Бориса Исааковича. Ах, Борис Исаакович, Борис Исаакович!..
Случилось это во время демонстрации. В 93-м. Башмаков там, конечно, не был, а подробности узнал во время поминок. Поначалу митинговать собирались на площади Гагарина, но потом толпа двинулась по привычке на Манежную — там прокричать: «Банду Ельцина под суд!» — чтобы этот беспалый белобилетник слышал и трепетал в своем кремлевском логове. Борис Исаакович был, как всегда, в генеральском мундире, при наградах и, как всегда, шел в первых рядах с красным флагом на свинчивающемся древке. Рядом шагал верный Джедай с гитарой. Толпа дошла до омоновцев, перегородивших Ленинский проспект, и остановилась. Точнее, остановились первые шеренги, а задние все подходили и подходили от площади Гагарина, туже и туже сжимая народную пружину. Башмаков запомнил это выражение — «народная пружина», брошенное на поминках говорливым есаулом Гречко.
«Я даже вначале не понял, — вспоминал есаул после второй. — Стоим. Впереди эти, в касках, со щитами, как псы-рыцари… Стоим. Спиной прямо чувствую, как сзади, понимаешь, народная пружина сжимается… И вдруг слышу звон. Сначала думал — в ушах. У меня так от давления бывает. Прислушался — нет, не в ушах! Огляделся и понял: медали звенят! Фронтовиков-то тысяч десять было, не меньше. Сзади напирают, толкаются — и медали звенят… Звенят! Прямо-таки набат мести! Никогда не забуду!..» Борис Исаакович подошел к омоновцам и строгим голосом спросил:
— Почему не пускаете?
— А куда надо? — спросил омоновец.
— К Кремлю!
— Не положено, отец!
— В 45-м было положено, а теперь не положено…
— Отец, ты сам человек военный. Должен понимать: приказ есть приказ.
— А если вам прикажут по фронтовикам стрелять? Тогда что?
— Да что ты с ним пустоболишь? — крикнул, подбегая, другой омоновец, явно офицер. — Он же провокатор!
— Эй, ты, охломоновец, — вмешался Джедай, — соображай, с кем разговариваешь!
— А с кем я разговариваю?
— У тебя теперь каска вместо башки? В погонах не разбираешься?
— Ага… А чего так слабо? Мог бы на Арбате и маршальские купить!
— Не сметь! — возвысил голос Борис Исаакович. — Я генерал Советской Армии!
«Ты понимаешь, — удивлялся на поминках после четвертой есаул Гречко, — Исакыч-то обычно не картавил. Только когда запсиховывал, из него тогда это еврейское „р“ и перло… Он как закричит: „Я генер-рал Советский Ар-р-рмии!“ Ты уж меня, Трудыч, прости, но у него на самом деле как-то не по-русски получилось…»
— Ах ты, жидяра, китель чужой напялил, — крикнул офицер, — и еще выстёбывается!
— Что? Что ты сказал, сопляк? — Борис Исаакович двинулся на него.
— А вот что я тебе, тварь порхатая, сказал! — и омоновец с размаху ударил генерала резиновой палкой по голове.
Джедай хотел броситься наперерез, но не успел.
Генеральская фуражка слетела и откатилась. Удар был довольно сильный, но, конечно, не смертельный. Смертельной оказалась обида. Борис Исаакович схватился за грудь, захрипел и стал заваливаться.
Каракозин и Гречко еле успели его подхватить.
— Врача! — закричал Джедай.
— Вот тебе врача!
Офицер хотел ударить и Джедая, но есаул успел схватиться за дубинку и вытащить омоновца из цепи. С этого, собственно, и началось то печально знаменитое побоище ветеранов, много раз потом описанное газетами и показанное по телевизору. Каракозин, прикрывая собой хрипящего генерала, стал вытаскивать его из толпы. Но по рядам уже побежало: омоновцы генерала забили!
— Какого генерала?
— Исакыча!
— Су-у-уки!
Генералов среди митинговавших было немного. Но главное — Борис Исаакович с Джедаем не пропускали ни одной демонстрации — «Исакыча» и «Андрюху с гитарой» знали многие. Народ озверел — начали отрывать от плакатов и знамен древки и, как острогами, бить ими омоновцев. Появились и предусмотрительно заточенные арматурины. Булыжники и кирпичи, невесть откуда взявшиеся посреди асфальтового Ленинского проспекта, забухали о щиты.
«Мне самому в поясницу таким бульником зазвездячили! — жаловался после шестой есаул Гречко. — Я потом неделю перекособочившись ходил. Но того охламоновца я все ж таки умял! Умя-ал!»
Джедай наконец вынес из толпы Бориса Исааковича и подтащил к крытому КрАЗу, стоявшему в арке дома. В кабине сидел водитель. Джедай распахнул дверь и крикнул:
— Его надо в больницу! В больницу!
Водитель, ничего не говоря, ударил Джедая каблуком в лицо и захлопнул дверь. Рыцарь поднялся, снова открыл дверь, успел схватить водителя за ногу, выдернул из кабины и швырнул на землю с такой силой, что тот отключился. Затем Каракозин втащил на сиденье генерала, уже не подававшего признаков жизни. Ключ торчал в замке зажигания, и мотор работал, но все вокруг было запружено людьми. Единственный способ: сигналя, проехать по тротуару…
«Ты понимаешь, — рассказывал есаул Гречко, закусывая. — Я из толпы-то выбрался, смотрю, КрАЗ выруливает, а на подножке охламоновец болтается, как цветок в проруби, и дверь старается открыть. Вдруг КрАЗ дает резко вправо и охламоновца по стене, как мармеладку. А эти уже бегут, свистят… И вдруг смотрю, из кабины выскакивает Андрюха и в подворотню. Хрен поймаешь! Ну, эти подбежали — сначала своего со стенки соскоблили, а потом и Исакыча из кабины вынули… Я тогда понял, Джедай-то хотел по тротуару проскочить, свернуть к Донскому, там Соловьевская больница. Не получилось. А Исакыча нам только через неделю отдали… Не хотели отдавать, но мы через Совет ветеранов затребовали…»
О том, что Борис Исаакович умер во время демонстрации, Башмаков узнал только тогда, когда ему позвонил Гречко и вызвал на похороны. В дневных же новостях смутно сообщили о сердечном припадке (не приступе, а именно припадке!) у кого-то из демонстрантов, и один крупный отечественный кардиолог в интервью рассказал о том, что люди со слабым сердцем, особенно пожилые, оказавшись в толпе, попадают как бы в мощное, агрессивное, черное энергетическое поле — и это может даже стоить им жизни… Вывод: пожилым на демонстрации вообще лучше не ходить.
Зато гибель омоновца, снятую телевизионщиками, крутили в эфире несколько дней. Показывали детские и школьные фотографии погибшего, его плачущую мать, приехавшую на похороны сына из Сланцев, показывали рыдающую вдову с малыми детьми… Показали и фоторобот предполагаемого убийцы, но Башмакову даже в голову не пришло, что искусственное лицо на экране — Каракозин. Как вообще по этим картинкам преступников ловят — непостижимо!
Бориса Исааковича похоронили на Востряковском кладбище, не в той части, где лежал Петр Никифорович, а в другой, где мало крестов и много шестиконечных звезд. Опустили рядом с его незабвенной Асенькой. Провожавших было человек пятнадцать, в основном плохо одетые, с сумрачными лицами активисты Партии революционной справедливости. Из родственников и сослуживцев явилось буквально два-три человека. Одну старушку в старомодной шляпке Башмаков узнал. Это была Изольда Генриховна. А в сухоньком лысом старичке он угадал неудавшегося самоубийцу Комаряна по страшной вмятине на виске.
— Какой ужас! — воскликнула Изольда Генриховна, тоже узнав Башмакова и обрадовавшись. — Какой ужас! Борис Исаакович всю жизнь им отдал! Всю жизнь… А они? За что?!
— А Борька не прилетел? — спросил Башмаков.
— Нет. — старушка отвела глаза. — у него неприятности, а у Леонида Борисовича микроинфаркт… Какой ужас! Никого рядом — ни сына, ни внука. Одно утешение: теперь он уже с Асенькой не расстанется…
Говорили речи. Комарян — о том, как покойного любили солдаты, какой он был бесстрашный боевой офицер и как ему всегда хотелось быть похожим на Андрея Болконского. Изольда Генриховна — про то, каким замечательным он был отцом, дедом, а главное — мужем.
— Ася была самой счастливой женщиной на свете, самой счастливой… — старушка зарыдала, и ее стали успокаивать.
Есаул Гречко говорил про то, что без Бориса Исааковича Партия революционной справедливости осиротела. Он даже упомянул Джедая, как верного друга усопшего, но соратники сделали ему страшные глаза — и Гречко осекся. В заключение своей долгой речи он вдруг выхватил из-за пазухи огромный, наверное, времен войны вальтер и хотел произвести салют в соответствии с воинскими обычаями. Насилу отговорили.
— Прощаемся! — тихо распорядился похоронщик, с интересом рассматривая генеральский мундир усопшего.
Башмаков подошел. Борис Исаакович лежал в гробу — маленький, седой, жалкий. Трудно было вообразить, что этот человеческий остаток был когда-то храбрым офицером, пылким любовником, мудрым профессором. Олег Трудович вздохнул, наклонился и сделал вид, будто целует его в лоб. Он никогда по-настоящему не целовал покойников. Никогда, даже отца… Похоронщики быстро забросали гроб землей, точно ставили какой-то рекорд по скоростному закапыванию могил. Поминали в пельменной неподалеку от метро «Юго-западная», но туда пошли только активисты Партии революционной справедливости и Башмаков. Обсуждали демонстрацию, говорили, что, если бы несколько акээмов и дюжину гранат, можно было бы в тот же день покончить с Ельциным, которого почему-то упорно именовали Елкиным. Крепко напились. Есаул плакал и твердил, что за Бориса Исааковича он будет развешивать эту жидовскую власть на фонарях, и все порывался достать вальтер. Выпили за Джедая.