Джулиус кивнул:
— Продолжай.
— Так вот я подумал: если ты был таким же, как Филип — не таким, конечно, но близко, — могло это как-то помешать тебе в работе?
Джулиус выпрямился в кресле. Филип тоже напружинился.
— Это очень любопытная мысль, Тони. Да, теперь я начинаю понимать, почему психотерапевты трижды подумают, прежде чем рассказывать о себе.
— Извини, Джулиус, я не хотел прижимать тебя к стенке.
— Нет, нет, все нормально, правда. Я не жалуюсь — может быть, только немного пытаюсь оттянуть время. Это очень точное замечание, Тони, — может быть, даже слишком точное, слишком колется, вот я и не хочу признаться… — Джулиус немного помолчал, задумавшись. — Вот что приходит мне в голову: я помню, меня страшно удивляло и расстраивало, что я не могу помочь Филипу. Я же знал, что должен был ему помочь. Когда мы только начинали, я готов был биться об заклад, что вылечу его. Мне казалось, уж кто-кто, а я-то знаю способ это сделать. Я был уверен, что мой личный опыт подскажет мне, когда нужно, и все пойдет как по маслу.
— Может быть, — предположил Тони, — поэтому ты и пригласил Филипа в группу — хотел сделать второй заход, со второй попытки, а?
— Ты читаешь мои мысли, Тони, — ответил Джулиус. — Я как раз собирался это сказать. Возможно, поэтому я зациклился на Филипе: как только я вспомнил о нем, остальные тут же исчезли у меня из головы. Ого, вы только посмотрите, сколько времени. Очень жаль, друзья мои, но мы должны заканчивать. Это было отличное занятие. Ты задал мне много работы, Тони, и многое открыл, спасибо.
— Может, тогда мне не платить сегодня? — ухмыльнулся Тони.
— Блаженны дающие, — возразил Джулиус. — Но кто знает, если так продолжится, может, день и настанет.
На улице все немного постояли на крыльце и потом разошлись, за исключением Тони и Пэм, которые вместе направились в кафе.
Мысли Пэм вертелись вокруг Филипа. Ее нисколько не успокоило то, что она, по его словам, «имела несчастье перейти ему дорогу». Более того, ее раздражало, что он похвалил ее за басню, и еще сильнее раздражало, что в глубине души ей это понравилось. Ее беспокоило, что группа все больше переходила на сторону Филипа — дальше от нее, дальше от Джулиуса.
Тони пребывал в чудесном настроении. Выйдя с занятий, он объявил, что отныне он СЦИГ — самый ценный игрок группы; он даже подумывает, не пропустить ли сегодня посиделку в баре, чтобы на досуге почитать одну из книжек, что надавала ему Пэм.
Гилл некоторое время постоял на улице, провожая глазами удалявшихся Пэм и Тони. Только его одного (ну, и Филипа, конечно) она не обняла на прощание.
Неужели он так сильно ее разозлил? Потом мысли его незаметно перетекли к завтрашней вечеринке. Очередная грандиозная дегустация Роуз: ее друзья каждый год собирались в это время, чтобы попробовать лучшие вина сезона. Но как быть? Просто подержать вино во рту? Не так-то это просто. Или взять и во всем признаться? Тут ему пришел в голову его куратор из группы анонимных алкоголиков — он даже знал, какой разговор ждал его по этому поводу:
Куратор: Подумай, что для тебя важнее? Не ходи на дегустацию — просто поговори с людьми, пообщайся.
Гилл: Но ведь друзья собираются именно ради дегустации.
Куратор: Да? Тогда предложи всем что-нибудь другое.
Гилл: Не пройдет. Они на это не пойдут.
Куратор: Тогда заведи себе новых друзей.
Гилл: Роуз это не понравится.
Куратор: Ну и что из этого?
Ребекка мысленно повторяла: Больше дал - больше взял, больше дал - больше взял. Нужно будет запомнить эту фразу. Она улыбнулась, вспомнив, как Тони считал деньги, когда она рассказывала про свои похождения в Вегасе. В глубине души это ее позабавило. Может, все-таки не стоило с такой легкостью принимать его извинения?
Бонни, как всегда, жалела, что занятие подошло к концу: только в эти полтора часа она и дышала полной грудью, вся остальная жизнь была серой и скучной, как паутина. Но почему так? Разве у библиотекарши должнабыть серая и скучная жизнь? Потом ей вспомнились слова Филипа: что человек есть, что он имеет и чем кажется. Занятно.
Стюарт смаковал свои впечатления: похоже, он и впрямь начал сливаться с группой. Он несколько раз повторил про себя то, что сказал Ребекке, — про ее красоту, про то, как это мешает видеть ее и что в последнее время он узнал ее гораздо ближе, чем раньше. Да, это было неплохо, черт возьми. Неплохо. А что он сказал Филипу? Что от его идей мороз по коже. Теперь уж никто не назовет его фотокамерой. Да, и именно он указал на напряжение между Пэм и Филипом — а, нет-нет, это как раз была фотокамера.
Шагая домой, Филип тщетно пытался избавиться от мыслей о прошедшем занятии, но они навязчиво лезли в голову, так что в конце концов он махнул рукой и пустил их на самотек. Так, значит, старик Эпиктет всем понравился — он не мог не понравиться. Затем ему вспомнились их руки и повернутые к нему напряженные лица. Гилл встал на его защиту. Не стоит обольщаться: он не за тебя — он лишь против Пэм и пытается защититься от нее, а вместе с ней от Роуз и всех остальных женщин. Ребекке понравилось, что он сказал, — пред его мысленным взором промелькнуло ее миловидное личико. Потом он вспомнил Тони — татуировки, синяк во всю щеку. Он еще никогда не встречал таких типов — настоящий пещерный человек. Странно, однако, что этот пещерный человек, похоже, начинает выходить за пределы каждодневности. А Джулиус — совсем сбрендил? Отстаивать привязанности, да еще признаваться в том, что слишком в него вкладывался?
Ему сделалось неуютно, он поежился. Опасность оказаться у всех на виду тревожно замаячила впереди. Зачем он сказал Пэм, что она имела несчастье перейти ему дорогу? Не потому ли, что она слишком часто произносила его имя — и требовала, чтобы он взглянул ей в глаза? Его собственное мрачное прошлое нависало, будто призрак, Филип ощущал его присутствие, его готовность ожить в любую минуту. Он попытался успокоиться и, шагая дальше, медленно погрузился в медитацию.
Глава 33. Страдания, гнев, упорство
Ученым мужам и философам Европы: для вас болтуны вроде Фихте равны Канту, этому величайшему мыслителю всех времен, а презренные жалкие шарлатаны вроде Гегеля кажутся глубокими мыслителями. Вот почему я писал не для вас [123].
Родись Шопенгауэр сегодня, стал бы он кандидатом на психотерапию? Несомненно. Все симптомы налицо. В «О себе самом» он горестно сокрушается о том, что природа наделила его беспокойным характером и «подозрительностью, чувствительностью, неистовством и гордостью в размерах, вряд ли совместимых с невозмутимостью, которой полагается обладать философу» [124].
Весьма красноречиво он описывает свои симптомы:
От отца своего я унаследовал беспокойство, которое проклинаю и с которым неустанно борюсь всю свою жизнь… В молодости меня преследовали воображаемые болезни… В Берлине мне казалось, что я умираю от чахотки… Меня постоянно мучили опасения, что меня могут призвать в армию… Из Неаполя я бежал из страха перед оспой, из Берлина — перед холерой… В Вероне меня сразило подозрение, что я понюхал отравленного табаку… в Мангейме я был охвачен неописуемым ужасом без всякой очевидной причины… Годами меня мучил страх уголовного преследования… Если ночью я слышал какой-нибудь шум, я тут же вскакивал с постели и хватался за шпагу или пистолеты, которые всегда держал заряженными… Даже если нет особых причин для беспокойства, у меня всегда возникает какое-то тревожное чувство, которое заставляет меня оглядываться вокруг, ища несуществующей опасности: это до крайности раздувает малейшее раздражение и делает мое общение с людьми еще несноснее [125].
Желая унять свою подозрительность и беспрестанный страх, он заведет себе целый арсенал мер и предосторожностей [126]: будет на всякий случай прятать золотые монеты и ценные бумаги в старые письма и рассовывать их по укромным уголкам дома, подшивать личные записки в папки под другими названиями, чтобы сбить с толку сыщиков, будет аккуратен до педантичности, всегда станет требовать, чтобы его обслуживал один и тот же банковский служащий, и никому не позволит прикасаться к статуэтке Будды в своей комнате.
Влечение к противоположному полу будет доставлять ему немало беспокойства, и уже в юном возрасте он будет тяжело переживать эту власть низменного инстинкта над собой. В тридцать шесть лет таинственная болезнь заставит его провести целый год взаперти. Уже позже, в 1906 году, на основе прописанных ему лекарств, а также известных свидетельств о его чрезмерной сексуальности, биографы придут к заключению [127], что этой болезнью был сифилис.