Между прочим, здесь, на фронте, можно встретить немало девушек и женщин. Они служат в Красном Кресте, спасают людей от смерти, бесстрашно пробираются на передовую, чтобы тут же, на месте, оказать помощь пострадавшим в бою. В тылу тоже многие женщины своим участием в общем деле помогают нашему многострадальному народу преодолевать трудности и лишения. Вы же с матерью тем временем продолжаете заботиться о благополучии своего дома, хотя он и без того не испытывает недостатка.
Все это можно было бы простить, если бы твоя мать позволила нам с тобой свободно участвовать в борьбе, помогать народу в тылу или на фронте. Я знаю, она не возражала бы, если б я играл, как актер, роль общественного деятеля, делал бы вид, будто активно работаю в той или иной организации, но все это ради личной наживы, ради чина, — такие, к сожалению, сейчас встречаются, они шныряют по шоссе на мотоциклах в сапогах или крагах, при пистолетах и с длинными волосами. Ах, как жаль, что твоя мать препятствовала моей работе. Ты знаешь, в какое негодование пришла она, когда однажды я попросил у нее позволения провести на веранде вашего дома конференцию, организуемую одним из обществ. Она отказалась принять в своем доме людей, которые, не жалея своих сил и жизни, отдают все для борьбы за свободу своей родины и народа… А ведь сколько людей, и богатых и бедных, гонимые войной, побросали свои дома, свое имущество и бежали в другие города, в чужие места… Но какое дело вам, тебе и твоей матери, до этих несчастных, если вам даже было жаль предоставить для общества на вечер какую-то веранду!
Письмо четвертое (16 сентября 1946 года)
Вчера в санитарной машине к нам приезжали несколько девушек из Красного Креста, привозили провизию. Они не побоялись, приехали на передовую, чтобы спасти нас от голодной смерти, — уже несколько дней мы ничего не ели. Могла бы ты поступить так, как они? А ведь я еще не забыл, как однажды, когда я поздно пришел домой — неожиданно затянулось собрание, — ты не захотела приготовить мне поесть, а твоя мать стала еще издеваться надо мной: «Человек, который не соблюдает домашнего распорядка и запаздывает к столу, не имеет права требовать, чтобы его кормили…» Всю ночь я не мог уснуть, так хотелось мне есть. Очень красиво, адинда, очень!
Недавно у нас произошел случай: погибли две девушки из Красного Креста — шальные пули попали в санитарную машину. Одну ранило в ногу — она умерла в больнице. Второй пуля попала в висок, убила наповал. И, несмотря на это, их подруги не пали духом. Они продолжали бороться и выполнять свои обязанности. Если бы не их помощь, мы, возможно, уже погибли бы здесь, на фронте, и не от вражеских пуль, а от голода…
Письмо пятое (22 сентября 1946 года)
Нет, я не презираю твою мать или тебя за ваше богатство. Я не испытывал зависти при виде вашей шкатулки с бриллиантами, не завидовал роскоши, в которой вы живете. Напротив, я даже считаю, что этим можно было бы гордиться, если б свое состояние вы использовали разумно — на поддержку революции, в помощь борьбе за независимость, борьбе, которая обеспечит прекрасное будущее нашим внукам. Но ведь вы на свое богатство смотрите лишь как на средство, которое позволяет вам богатеть еще больше, оно тешит ваше тщеславие. Вот этого я и не мог больше выносить. Я посвятил свою жизнь обществу. Жить так, как живете вы, постоянно наблюдать вашу жизнь стало для меня равносильным смерти. В таких условиях я не только не мог бы расти, но, наоборот, окончательно бы скатился в болото.
Письмо шестое (6 октября 1946 года)
Осколком снаряда меня ранило в руку, и несколько дней я не мог писать. Но ничего, отлежался недельку в каком-то доме недалеко от линии фронта и уже встал на ноги. Сегодня возвращаюсь в свой батальон. Нет, не за смертью я возвращаюсь на фронт. Я хочу жить, но жить в полном смысле этого слова. Я думаю, ты даже и не поймешь меня. Я хочу жить, и это значит, что я хочу счастья всему моему народу, всем моим родным, хочу счастья грядущему поколению. И именно потому, что я хочу жить и всей душой желаю своему народу независимости и освобождения от рабства, я взял в руки оружие. Я пошел на фронт не ради смерти, а ради жизни…
Письмо седьмое (10 октября 1946 года)
Когда я досыта хлебну фронтовой жизни, когда придет время подумать об отдыхе, я приеду к тебе; приеду, чтобы спросить, как вы там, ты и твоя мать, живете, держитесь ли еще по-прежнему за старый уклад, за древние, застывшие вековые обычаи. Если да, то что поделаешь, придется на прощанье сказать «счастливо оставаться» и по-хорошему разойтись. Но если ваши взгляды на жизнь изменились, если ваши личные интересы слились с общественными, мы с тобой дружно будем строить нашу семью. Мы пойдем по жизни как муж и жена, понимающие свой долг и готовые к преодолению любых трудностей. Мы будем продолжать дело революции.
А дин да! Враг звереет все больше и больше, пытается прорвать линию нашей обороны. Мы нуждаемся в оружии. Уже дважды мы отходили на новые позиции. Завтра — общее наступление; мы будем атаковать противника во взаимодействии с полком, который только что подошел.
Молись, адинда, чтобы муж твой был счастлив в завтрашнем бою. Адинда, жизнь наша в руках всевышнего, поэтому нет ничего невозможного в том, что в любой момент я могу предстать перед богом… И если я погибну, скрепи сердце, принимая эту волю бога. Теперь ты знаешь все, теперь ты знаешь, что нужно для того, чтобы начать новую жизнь. От всего сердца желаю, чтобы ты стала женщиной, полезной для общества! Будь счастлива, адинда; завтра утром идем в атаку.
Перевод с индонезийского Р. Семауна
— Ваш сын! Ваш сын! Вы совсем не думаете о своем сыне, а ведь с ним далеко не все благополучно! Харно уже давно ведет самый беспорядочный образ жизни, а вам хоть бы что! — с такими словами напустилась ньонья Пусбо на мужа. Долго- она сдерживала свое негодование и вот наконец не выдержала, решила поговорить с мужем, высказать ему все начистоту.
У ньоньи Пусбо имелись веские основания начать этот разговор. Сегодня утром Харно снова ушел без разрешения и даже не сказал куда, а отец словно воды в рот набрал — не спросил, не поинтересовался, где и с кем думает провести время их сын.
Маc[92] Пусбо поднялся и, ссылаясь на какое-то неотложное дело, хотел улизнуть. Но не тут-то было — жена решительно преградила ему дорогу. Рука маса Пусбо, протянутая к шляпе, висевшей на оленьих рогах у входа, безвольно опустилась. Он пристально взглянул в лицо жены. Обычно, когда маc Пусбо приходил домой, она не спрашивала, где он был, когда уходил из дома — все равно, днем или вечером, — не интересовалась, куда и зачем идет. Но на этот раз в нее словно бес вселился. Придвинув кресло к двери и усевшись в него, ньонья Пусбо загородила собой единственный выход из квартиры. Маc Пусбо недоумевающе посмотрел на жену; только сейчас он заметил, как она постарела, осунулась за последнее время, словно впервые увидел в ее слегка вьющихся волосах прядки седины. Невольно он перевел взгляд на портрет жены, висевший на стене, — молодая красивая женщина! И подумать только, портрет написан всего несколько лет назад. Да, быстро бежит время, быстро старятся люди.
— Неужели неблагополучно! — переспросил он, словно удивленный тем, что у сына может что-либо не ладиться. — В школе что-нибудь? Но ведь Харно, можно считать, уже окончил школу, на будущий год он пойдет в институт. Ведь его товарищ из Гаджа Мады[93] постоянно напоминает ему, чтобы он учился получше, тогда и в институт ему легче будет поступить.
— «Неужели неблагополучно»! — раздраженно передразнила мужа ньонья Пусбо. — Мне кажется, если он и дальше будет вести себя так же, как сейчас, если на него не найдется управы, то вряд ли он увидит Гаджа Маду — не выдержит он экзаменов, провалится. Я вовсе не за то, чтобы голова Харно была занята только высокими материями, но его взгляды на жизнь, его поведение!.. Я с ужасом наблюдаю, как буквально на глазах меняется наш мальчик. Это просто страшно! Он совсем одичал, стал таким же дикарем, как его друзья. Он даже не желает больше считаться с мнением своих родителей. А как узок круг его интересов! Разве вы не слыхали, что он у нас заделался ярым танцором?
— Что? Танцором? — Маc Пусбо никак не ожидал, что жена затронет и эту тему.
— Вот-вот, конечно, вы ведь заняты только своей работой, где уж вам знать, чем занимается ваш сын! А я слышала, что в компании Харно все увлекаются танцами, все танцуют каким-то атомным стилем, — сам Харно его так называет. Он обучил уже этому стилю Хармини, Тути и Мариах. Тоже учитель нашелся! И подумать только, это наш Харно! Да, в своей школе он верховодит учениками, он там первый танцор. И в какое время! Когда мы создаем свою республику! Вообще я заметила, что после подписания Линггад-жатского соглашения наш мальчик заметно изменился; он во всем старается подражать голландцам. Он даже дома, видите ли, не желает разговаривать на своем родном языке, на языке его отца и матери; только от него и слышишь «daag papi, daag mami»[94]. А помните, в период японской оккупации — вы тогда работали в сенденбу[95] — Харно всегда говорил по-японски: «Arimasen, ananta wa dare desu ka, sayonara, arigato»[96]. Вы тогда сами велели мальчику не давать спуску своим приятелям, если они вздумают говорить по-голландски. Вы тогда говорили, что это язык врага, язык шпионов. И вы ему внушали, чтобы он кричал на всех перекрестках лозунг: «Мы должны уничтожить Англию, сровнять с землей Америку»[97]. А теперь что же, все стало наоборот? Впрочем, не только Харно страдает атомоманией. Вы тоже хороши! Может, будете отрицать, что вы, вы сами ведете распутный образ жизни? Посмотришь на вас дома, можно подумать — святой, а чем вы занимаетесь за пределами дома? Думаете, мне ничего не известно? А чьи это инициалы «Н. Н. В.»? Не одной ли из ваших служащих? А? Я все знаю!..