Теперь, кажется, совсем проснувшись, я лежала, приподнимаясь на локте, и слушала звон, пытаясь обнаружить его источник. Звон, не похожий на телефонный, шел откуда-то сбоку, словно сочился из-под стены. Комната выглядела сумрачно. Серая полумгла лежала по углам, как в белые ночи, когда время не относится ни ко сну, ни к яви. Ежась от холода, становящегося нестерпимым, я потянулась за одеялом. Сбитым истерзанным комком оно лежало в ногах. Вкрадчивый звон, терзающий уши, доносился от самой двери, и, выглядывая из-за диванного подлокотника, я пыталась разглядеть то, что лежало на полу сероватым свалявшимся комком.
Это что-то, не то мешок, не то забытая половая тряпка, на самом деле было ни на что не похожим. Подобравшись к самому краю, я смотрела, как, шевельнувшись, оно обрело очертания и серо-зеленый цвет. Тревожный звон рассыпался гадким хихиканьем, и маленькие сморщенные ручонки, высвободившись из тряпичной кучки, потерлись одна о другую. Они были сухими и тощими, как лапки богомола. Острая мордочка, иссеченная морщинами, ткнулась в них подбородком, и два внимательных глаза, приглушенных складчатыми веками, остановились на моем лице. «Дрянь, – я сказала тихо, – гадина и дрянь. Не смей смотреть на меня». Веки моргнули припухлыми складками. «Тряпка, гнилая тряпка. Только посмей, только посмей раскрыть свой поганый рот».
Посыпалось бессмысленное хихиканье, словно сама мысль о разговоре рассмешила помоечную тварь. «Сейчас я доползу до лампы, дерну шнурок, и ты снова станешь тряпкой. Утром швырну в вонючий бак, поняла, гадина?» Решившись, я двинулась на локтях к лампе. У двери присвистнуло и отдалось торопливым шорохом. Мелко перебирая задними лапками, существо зашуршало по полу, в обход. Добравшись до лампы, оно притулилось к креслу. Больше не решаясь тронуться с места, я замерла.
Холод, сквозящий от пола, пробивал стеганую вату. Оно сидело, не двигаясь. Сероватый свет сочился сквозь плохо задернутые шторы, и в этом освещении я сумела рассмотреть: продолговатое тельце, покрытое некрупной чешуей, длиною не более полуметра. Время от времени его сотрясала судорога, и тогда, будто меняя угол чешуйчатого отражения, существо меняло цвет. Обливаясь то серым, то зеленым, оно приглядывалось и прислушивалось, силясь понять мой язык.
Наверное, прошло какое-то время, потому что, сидя под ватным одеялом, я сумела унять дрожь. Челюсть, ходившая ходуном, замерла, как вправленная, и в кончиках пальцев затеплилась кровь. «Скоро рассветет», – челюсть стукнула предательски. Оно отозвалось короткой судорогой и потерло ручонки. «Отвечай или убирайся!» – я крикнула, не узнавая своего скверного голоса.
«Да ладно чибе… Чи думаешь, чибе свет поможет?» – оно хихикнуло. Отвратительный щебечущий звук царапал барабанные перепонки. Обеими руками я зажала уши и зажмурила глаза. Не видя и не слыша, я пыталась собраться с мыслями. Они разбегались в разные стороны. «Инопланетный… галлюцинации… покушение…»
«Вот уж глупосчи, глупосчи, сущие глупосчи, никак от чибя не ожидал! Чи же – непоседа, чуть что, в монастырь, неужто там не насмотрелась?» – оно чирикало и терло ладошки. «Давай, давай… Не вижу и не слышу», – не отнимая рук, я бормотала сквозь зубы. «Так-таки не бывает. Обет есть обет: или чи не видишь, но говоришь, или молчишь, но видишь?» Оно разговаривало со мной, как будто заранее знало мои мысли. В земноводных устах они звучали гадостно. «Чирикало гнусное!» – я вытерла губы, словно глотнувшие отравы.
«Ах, извините, – оно чмокнуло, – вам, ленинградцам, не потрафишь, чуть где областной говорок, вы уж и нос воротите, не так, мол, произносим, не оттуда, мол, прибыли. А то еще, скажи, понаехали. Дескать, не народ, а толпа… Ладно, изволь, буду ломаться по-вашему, по-ленинградски… А между прочим, абсолютное большинство граждан этот ваш гонор не одобряют. Осуждают, можно сказать». – «Говори, что надо», – мало-помалу я начинала приходить в себя.
«Вот так-то лучше! Да брось ты кутаться, можно подумать, окоченела. Не так-то и холодно, если рассудить здраво». – «Это ты-то – здраво? Судья зеленая!» – «А чего? Не хуже других, – оно буркнуло и обиделось. – А может, еще и лучше, смотря у кого спрашивать. Иные, ежели бы могли, уж всяко предпочли бы меня. Я, если хочешь, расстрельные списочки не подписываю». – «Ага, – я откинула одеяло, – ты только нашептываешь, а перышком водят другие. Интересно, как их потом по вашему ведомству награждают? Что им там полагается?»
«Помойная яма». Он ответил кратко. Гнусный звук, терзающий уши, исчез. Голос обрел спокойную ясность, словно отроду принадлежал ленинградцу, имеющему вкус к словам. «Помойная яма полагается всем, и тем, и этим, нечего ваньку валять», – рывком я дернула подушку и пихнула себе под бок. «Не-ет, вот этого ты не доду-умала, яма яме рознь», – подтянувшись, он перевалился в кресло и сел поудобнее. Невесть почему, я успокоилась. Сидящий в кресле становился подобием гостя. «Ну и черт с ним, – я сказала себе, – в конце концов, как пришло, так и уберется». Как будто услышав, он глянул внимательно.
«Послушай-ка, – неожиданная мысль пришла мне в голову, – ты там, у вас, кто?» – «Кто – кто?» – он повел острым ухом. Судорога отвращения прошла по спине: «Не знаю, по иерархии: старшина, рядовой, не генерал же?» – «Чего это?» – он чавкнул недовольно. Отведя глаза, я поежилась: «Ну, в книжках, почитать, вы, как это, вроде бы человекообразные, а ты больно уж… пресмыкающийся». – «Не вижу особой разницы. А что до величины, так каждому – по его грехам». – «Значит, если, например, к убийце – шлют кого покрупнее?» – «Чи что, дура? – забывшись, он снова сбился на говорок. – У вас энтих убийц, считай, полнарода. Ежели к каждому крупного слать – крупных не хватит. С убивцами вашими – задача простая, к ним – любой дурак рядовой…» – он вскинулся и присвистнул. «Сам дурак, не свисти», – я сморщилась злобно. «А чо, денег не будет? Так мне не надо, я и на дармовщинку могу, халявой, не хуже вас, совейских», – поелозив тощим задом, он устроился поглубже.
«Значит, рядовых – к убийцам… А ты, по всему видать, не рядовой?» – «Этого тебе знать не положено, а то возгордишься, возомнишь о себе». – «Ладно, – я сказала примирительно, – не положено, так не положено, только не верится мне, что ты там, у вас, – в генералах». – «Нету у нас генералов, – опять его голос стал ясным и серьезным. – Там, у нас, другие чины». – «Это какие ж? Штатские, что ли?» – «А как поглядеть. Я вот, к примеру, архимандрит». – «Чего-о?» – я протянула презрительно. «А тебе, гляжу, подавай бородку благообразную, клинышком, или подрясничек, веревкой препоясанный, а то еще, бывает, зевки крестят и ручки суют в рукава… – он расхихикался, довольный. – Я ведь вот что подумал: кто в рукава, а кто и в брючки, если взять по вашему, по-скитски!» – откинувшись, он почесал брюхо.
«Заткнись. Мальчишка – больной», – я огрызнулась, защищая. «Да у вас каждый второй – больной, и ничего не поделаешь, вырождение-с… – он гладил начесанное брюхо. – Ну-ка, – подмигнул глумливо, – сравни фотографии: до и после». – «Хорошо, что вас не коснулось!» – мне хотелось плюнуть в глумливую рожу.
«Какое там, не коснулось, и-и-и! – он завел тоненько, попоросячьи. – Вот, взять меня, раньше-то я – красавец!» – он завертел головой, охорашиваясь. «Тьфу! – я плюнула. – Значит, говоришь, архимандрит. А главный ваш кто – поди, патриарх?» – «Князь, – он ответил и причмокнул. – Это вы своих шпокнули, а мы береже-ем». – «Заткнись! Шпокнули! Кто это – мы? Я, что ли, их шпокнула? Меня и на свете-то не было, и нечего глаза колоть». – «Во-от! Ты-то и выходишь дурой. Те-то, кто сам, может, хоть порадовались, прия-ятно кровушкой побаловать. А вы-то – так, уродцы в чужом пиру…» – «Уродцы?! – отшвырнув подушку, я села руки в боки. – На себя гляди, гадина!»
«Знаешь, – он почесал за ухом, – а ты мне нравишься. Как это говорят, непуганое поколение. С вами надо работать творчески. Между прочим, тяжелая работа – берешься как с нуля. Эти, до тебя, ну сама скоро узнаешь, с ними попроще, но – нет, не интересно», – он шарил вертлявой мордой. «А ты, значит, при исполнении? И долго тебе еще творить? Вон, весь в морщинах, на пенсию не скоро?» – «Эх! Да кабы моя воля, я бы когда еще! В этом, как его, год-то, когда съезд ваш знаменитый… Да, видно, не пришло еще времечко бока отлеживать. Родина-ваша-мать в опасности. Годков этак тридцать-сорок еще покру-утимся! А то и все пятьдесят». – «А потом что же, сгинете?» – я натянула одеяло. «Сгинуть – не сгинем. Другие придут, помоложе», – он замолчал и задумался.
«В сущности, в этом и заключается связь времен… – ручонка поднялась и вывернулась раздумчиво. – Старики, вроде нас, уходят, молодые приходят. А что поделаешь? Как говаривал апостол Павел, с каждым поколением нужно разговаривать на его языке. Мы вот – романтики», – сведя кулачки, он потянулся. «Врешь, – я сказала уверенно, – апостол Павел говорил: с каждым человеком». – «Во-первых, ты-то откуда знаешь? Там давным-давно все застроено. А во-вторых, какая разница?» – острые глазки сверкнули хитро. «Такая! Нечего придуривать, сам все понимаешь». – «Я-то понима-аю… А вот ты! Эпоха! Шестьдесят лет назад! Десятилетия! Такие, вроде тебя, напридумают, а нам – разгребай», – он сморщился и пригрозил пальцем. Холодная волна, сводящая зубы, поднялась по мановению. Язык распух и прилип к гортани, словно холод, исходивший из его пальца, лишил меня речи. Сглатывая всем горлом, я задохнулась и раскашлялась. Он сидел, пережидая приступ.