— Это шестой ангельский взгляд на непостижимость мироздания. Его нельзя объяснить ни целиком, ни в частностях до конца. Но это и не нужно. Его вполне можно представить прекрасно, ясно, отчетливо и верно, видеть и охватить чувством благоговения. Почему кровь краснеет? Почему гад обнимает подножье Боровицкого холма? Почему имя его Коцит? Почему кромешный рот мрака полон купальщиц? Почему никому не спастись от взгляда злобы? Смысл только в том, что задается вопрос. Ответ не имеет значения. Важно не знать, а участвовать в сотворении мира, вот почему мысли отказано понимать до конца. Окончательное в истине сразу свернет мир в состояние ничто, потому что не может быть двух подобий.
— Я не понимаю тебя, Аггел! — отчаянно воскликнула Надя.
— Тут нечего понимать. Все очень просто — мы застаем мир с поличным, на месте преступления в миг жизни.
— А шарик на кончике фонтана? Хотя бы шарик! Что это?
— Это мысль о том, что напор жизни так силен, что им нельзя наполнить ни одну отдельную чашу — она всегда будет пуста. Водопад не зачерпнуть.
— О, о, о…
— Твое маленькое «о» мне кажется не тоскливым, а всего лишь смешным. К счастью, тебе не дано видеть то, что видится мне. На самом деле, тот мерзкий Коцит с бассейном крови во рту сам в свою очередь стиснут клювом мерзейшего Абраксаса. У него голова петуха на человеческой шее, его голое тулово уходит в щель преисподней. Каждая из его ног оканчивается змеей злобы, которые оплетают подножие мировой чаши.
— Брр… какая гадость твоя вечность, Аггел.
Полет над телом бескрайнего змия кончился над узким руслом спящей руки над дельтой вытекающих из ладони пальцев, кончился над пятью радужными ручьями, беззвучно уходящими в землю, у откоса ветхозаветной неопалимой купины. Боже мой, какой птичий концерт гремел в терновых окрестностях.
Глаза Аггела и Надин сладко различили в легком шафране пылания пернатые драгоценности: черного дрозда, пунцовую малиновку, серого соловья, верткую горихвостку, пылкого зяблика, соню камышовку, славную славку и божественную медногласую иволгу. С неслыханной щедростью хор пылающих птиц славил слепую злую щедрость Творца — ведь только ярость может боготворить! без божественной злобы нет совершенства. Три тесных щекастых флейты, два глубоких гобоя, английский губастый рожок, сухая челеста и плоский звонкий ксилофон: согласные содрогания на цыпочках пружинистых лапок, сладкое затворение глаз, вибрация горлышек, бесконечное разнообразие тембров и ритмических педалей — все охвачено радостью вечного умирания в неопалимом огне. Гимн вибраций славит великого младенца и несовершенное совершенство мира. По шкурке черного дрозда пробегает рябь от порывов фиоритур, иволга слепнет от соловьиного свиста, зяблик рыдает от счастья, закрыв лицо мелкими рябыми ручками. Будь славен, день грехопадения, свято поют птицы, утро грехопадения и вечер проклятий. Аллилуйя! Осанна иголкам света, летнему вечеру, скромности Бога и змеиным ручьям на ветках Эдема… но это же святотатственно, разве не так? изумляется Надин про себя.
— Нет, — отвечает Аггел, — это восьмой ангельский взгляд на суть происходящего, вид на музыку, которая прямо и страстно заявляет, что в мире не найти ни одной улики против Творца.
Аггел — двумя Надин в зрачках — устремляет полет прямо в соловьиное горлышко, и несколько оглушительных красноватых секунд они проводят в самом эпицентре трелей, в окружении ликующих пленок, в припадочных силках голосящей крови. И ясно — что соловей этот на ветке — есть певчие бездны. Из соловьиного сердца полет ангела лежит прямо в просторный мрак могильной земли, где становится ясно и то, что поющий птицами куст огня венчает исполинский гребень рукотворной горы Мавсол, горней полумертвой громады из миллионов сот, пещер, черепов, глазниц, барочных лестниц, триумфальных арок, колоннад, фигур на фронтонах, чаш изобилия, эскалаторов, амфитеатров и фасадов. Мерцая сукровицей, исполинское капище стало бесшумно разворачиваться перед летящими — откосами грандиозного Молоха, по пилястрам, фронтонам и акведукам которого лилась струилась и пенилась светлая водопадная кровь кротких. Вид Мавзола был так ужасен, что Надин закрыла глаза, но… но ангельские глаза не закрываются, сказал Аггел, ведь давно сказано, что у Бога нет век. Ей оставалось только заслониться от кровищи слезами, и вместе с блеском слез в глаза хлынуло бесконечное пространство освобождения от кошмара… они взмыли над временем, — закатный Аггел летел над бескрайними волнами утреннего океана, летел так низко, что Надин — в его зрачках — видела, как его голой груди касаются гребешки невысоких волн, овеянных пассатом, сотни мокрых соловьиных язычков, ждущих только знака, чтобы заголосить. Так, без единого звука и слова, в абсолютной тишине они летели, наверное, час, а может быть, и год, в постоянстве рассветного освещения, гребень каждой волны отливал мигающим золотом, Аггел отражался в воде необъятной воздушной тучей крыльев, буквой «Алеф» из первых слов книги Бытия, но бог мой! от того, что свет так подвластен, от того, что победная сила полета совершенно неутолима, на сердце ее лежали печаль и уныние: оказывается, непобедимость бесцельна.
При этих словах налетающий от горизонта океан стал поворачиваться на оси вечности и вставать перед летящими прозрачной жидкой стеной до небес, в которой наконец стали видны очертания безбрежной кошмарной рыбы-кит Левиафан, масса которой была так тяжела, что она погрузилась на самое дно вселенной, но плоть ее была так грандиозна, что спиной глыба морская здесь касалась океанской поверхности…я устала, я отказываюсь что-либо понимать, подумала Надин и тут же обнаружила себя на ресторанном балконе гостиницы «Москва», за столиком под свежей накрахмаленной скатертью, с надкушенным яблоком в руке. Аггел сидел напротив и имел вид совершенно не ангельский, — знакомую внешность молодого мужчины с голубыми глазами, тсс… он приложил палец к губам.
Как прекрасна банальная жизнь! — Надя с блаженством слушала гневный шум машин, бегущих по Манежной площади, болтовню двух проституток за соседним столиком, с детским упоением разглядывала, как в сердцевине надкушенного яблока чернеют остренькие яблочные косточки, глупо нюхала свои пальцы, от которых слабо пахло жасмином любимых духов, она даже в приступе осязания сладко покусывала кончики пальцев, наслаждаясь тем, как гладко скользят зубы по ногтям. На ней классический женский костюм из черного шелка с прямой юбкой, с мужской рубашкой лимонного цвета. Словом — жива.
— Какая гадость — ваша вечность, — повторила она сказанное выше, жадновато отпивая вино: какое счастье — пьянеть.
— От нее всегда можно отдохнуть в бренном.
— Надеюсь, мы в сентябре 88-го? Моя девочка жива и здорова? И мне еще нет тридцати? — глоток вина был так глубок, что она разом опьянела.
— Да, — Аггел показал наручные часы с датой: 24.09.1988.
— А где ваши замечательные крылья?
— При мне. Просто ты не хочешь их видеть.
— Ммда… у вас на все есть ответы?
— Я говорю гораздо больше, но ты озвучиваешь почти половину моих слов.
— Только!
— Не гримасничай. Ты гениально одарена, в этом Вавилоне ты одна-единственная слышишь меня. И это ты, а не я, усадила нас за столик на балконе и одела меня в какой-то пижонский наряд. Кстати, свободный столик — тоже твоя работа…
Действительно, Аггел в куртке из сизого бархата с манжетами из меха имел вид то ли буффона, то ли голубого.
— Выходит, мы на том свете? И все вокруг видимость?
— Никакого того света нет. То, что называется «тот свет», спокойно находится в середине любого этого света, — и Аггел кивнул на скатерть, где Навратилова с удивлением заметила кавалькаду каких-то пестрых всадников, скачущих от кофейной чашки по крахмальным холмам на штурм чашечки с мороженым, где на морозно-шоколадных холмах уместился целый сарацинский городок… Что это?
— Это одиннадцатый ангельский взгляд на шествие волхвов к Вифлеему. Не забывай, что твой мир озвучен евангельским словом и существует исключительно в его силовом натиске. Первым — на черном коне в рубиновой тиаре скачет Мельхиор, за ним — верхом на иволге — Валтасар в белой мантии, а на слоне в резном домике из слоновой кости чернеет Гаспар в царской короне. Они спешат на свет вифлеемской звезды.
И точно — над чашей мороженого брызгала двойным светом изумрудная звезда.
Надин чуть боязливо поставила ребро ладони на пути мерцающей кавалькады и убедилась, что процессия даров легко прошла сквозь плоть, оставив в руке лишь только ощущение сквознячка, притом сквознячка как бы музыкального.
— Идея Дара — самая кардинальная идея мира, — заметил Аггел, — она прожигает насквозь любое препятствие, она — та алмазная ось, вокруг которой вращается вся галактика человека. По сути, все вокруг нас есть те или иные формы Дара и ступени его раскрывания.