Режущий треск телефонного звонка проник в шум, в плеск дождя, заполнявшего кабинет, Митя неспокойно посмотрел на отца, привставая в кресле, глазами спрашивая: «Подойти?» Но он задержал его: «Я подойду», — и, внутренне усмехаясь чудесам телепатии (только что вспомнил о Валерии и вот, несомненно, звонит она), снял трубку и тут же ворвался издали почти мужской голос Нонны Кирилловны, заставив его стиснуть зубы, на шаг отойти от Мити, чтобы он не расслышал хлещущий болью и злыми рыданиями крик:
— Я знаю… вы вернулись и не отпускаете моего внука! У вас мой внук! Он у вас, у вас! Вы… убили мою дочь, и вы намерились убить моего единственного внука! Моего родного мальчика! Вы хотите превратить его в нравственного урода, как погубили мою Юлию! Я вам не позволю изуродовать мальчика!.. Вы изверг! (Он молчал, закрыв глаза) Если вы не вернете мне Митю, я покончу с собой! Я оставлю записку! Я напишу, что вы толкнули меня к самоубийству, что вы были причиной смерти моей дочери! Это благодаря вашей черствости моя дочь стала алкоголичкой! Вы преступник, аморальный человек, погубитель моей дочери и своего сына!..
И он оборвал ее крик муки и бессилия — положил трубку, переводя дыхание. «За что она может так ненавидеть меня?» Он подождал у телефона, с осторожностью заглядывая на сына через плечо. А Митя уже не сидел в кресле, развернув на коленях книгу. Он неслышно стоял за спиной отца, бледный, дрожащий, жевал губы, его глаза раздвинулись страхом, это был снова тот больной, издерганный мальчик, которого застал Дроздов, войдя в квартиру.
— Ты говорил с ней, папа? — шепотом спросил Митя и захлебнулся слезами. — Папа, не отпускай меня! — просяще вцепился он обеими руками в халат отца. — Ну, пожалуйста! Пожалуйста! Я не пойду к ней! Я умру там. Я умру!.. Ты ведь не хочешь, чтоб я умер?
Требовательно затрещал телефон. Дроздов приподнял и бросил трубку, ожидая этот вторичный звонок, затем подошел к сыну, взял его на руки, с исступленной жалостью прижал к себе, говоря надтреснутым голосом:
— Что-нибудь придумаем, сын, что-нибудь сообразим.
— Папа! — задыхаясь и кашляя, крикнул Митя. — Не предавай меня, не предавай! Папа, я боюсь, ты предашь меня!..
Телефон на столе трещал беспрерывно.
Когда он вошел во двор, дом был сплошь темен, мертв, от первого до последнего этажа не светилось ни одного окна, стекла отливали нефтяной чернотой, двери мрачных подъездов не были видны, перед ними беловато зияли рваные пробоины снега. С вечера не было электричества, не работал лифт, молчали дверные звонки, и там, в черном провале подъезда, на непроглядных лестничных площадках, на поворотах перед пролетами трое людей в куртках изготовленно тайно поджидали его…
«На каком этаже они встретят и убьют меня? — с тошнотным предчувствием соображал он, отчетливо помня, как перед самым домом трое в куртках пересекли дорогу наискосок, прошли мимо, жестко скрипя снегом, опахнув запахом кислоты, и почудилось: у крайнего из-под вязаной лыжной шапки мраморным неживым блеском скользнули белки. «И как все это произойдет?» — остро возникало в его сознании, и он, медля, лег спиной в сугроб метрах в пятидесяти от подъезда.
«Еще минутку, господин палач…» — послышался сбоку неискренний ласковый голос, и кто-то рядом, лежа в снегу, придвинулся к нему вплотную, под его защиту, и он увидел бледное Митино лицо с закрытыми глазами и горько поразился тому, что Митя произносил слова Валерии и был сейчас, оказывается, здесь, с ним в сугробе, а не там, на шестом этаже, в этом мертвом, устрашающе тихом, без единого просвета, доме, куда первыми вошли те трое, следившие за ним. Он позвал: «Митя», но ответа не последовало, никто не лежал рядом с ним: привиделось.
«Так как это все произойдет? Ножом? Кастетом?.. Но мне некуда идти, и я не могу оставить Митю одного в пустой квартире в темном доме. Если он откроет дверь, они могут сделать с ним страшное… Кто их послал?»
Он сквозь зубы произнес: «кончено» — и выбрался из сугроба, натягивая плотнее кожаные перчатки, чувствуя, что они оттуда, из-за черных стекол выбранной ими для наблюдения лестничной площадки, смотрят на него, следят за каждым его движением, видимо, не понимая, зачем он некоторое время лежал в сугробе.
Он знал, что самым опасным будет первый шаг, как только он откроет дверь подъезда и войдет. Один из троих, оставленный внизу, может броситься в темноте подъезда, оглушить, сбить с ног, ударить ножом, кастетом, и этот первый шаг решит все.
И, ощущая, как замерзают виски и затылок, он двинулся к подъезду, сжимая и разжимая пальцы правой руки, готовый левой рвануть на себя дверь, войти и отскочить в сторону, к закутку перед лестницей в подвал, чтобы не попасть под удар в упор.
«Только сделать это мгновенно… И чтоб правая рука была свободна. Уйти от первого удара… — приказал он себе, протягивая руку к заиндевелой двери. — Если же не успею…»
Странно было то, что, распахнув левой рукой дверь, вскочив в подъезд и молниеносно бросившись влево к закутку, он замер, сжатый подвальной, пахнущей мочой тишиной, слыша оглушающее свое дыхание. Непроглядная тьма смыкалась вокруг. Он не двигался. Он вслушивался в глухую затаенность подъезда. Сердце билось в горле. И мелко дрожала напряженная правая рука, задеревенели пальцы, сведенные в кулак, а плотное безмолвие по-ночному стояло на всех этажах. Очевидно, те трое ждали его где-то на верхней лестничной площадке и теперь слышали, как хлопнула дверь и он вошел в подъезд.
«Если бы хоть свет на лестнице, — подумал он, сцепливая зубы, и сделал нетвердый шаг к лестнице, и тотчас приостановился, глядя вверх, в непробиваемую темень. — Но что со мной? Я мог ошибиться. Их нет сегодня. Мне лишь показалось: те трое, что встретились возле школы, — убийцы. Что это — привиделось? Галлюцинации? Расшатались нервы?»
Он шел, ступая бесшумно, на ощупь левой рукой прихватывая перила, и так замедленно поднялся на третий этаж; тут, у поворота, постоял впотьмах, уже успокаивая себя тем, что осталась теперь половина пути, что на этот раз все обойдется благополучно, просто те трое вообразились им и, слава Богу, не имеют отношения к убийству Тарутина.
Зимняя ночь чернела за стеклами на лестничных площадках, отсвет снега на деревьях не проникал в плотные потемки дома, мрак призрачно мутнел в угольной гуще под пролетами лестницы, и осторожные шорохи его шагов громом отдавались в ушах. Он задержался на пятом этаже, задыхаясь от ударов сердца.
«Ну, ну, милый, что это ты?» — справляясь с дыханием, сказал он себе и взошел еще на несколько ступенек по лестнице, перехватывая перила. И здесь же отпрянул назад, явно заслышав движение впереди, как будто махнуло черной материей перед глазами. В следующую секунду чье-то свистящее дыхание, обдавшее кислым запахом вина, толкнулось ему в лицо вместе с нежно заискивающим пришепетыванием:
— Иди, иди, Игорь Мстиславович, домой. Мы тебя ждем. Один этажик остался!..
И цепкая, сильная, как клешня, рука схватила его за подбородок, нашла горло, сдавила его удушающими тисками, и в этот миг в его сознании скользнуло: «Они здесь убьют меня…» — Он зачем-то хотел сказать: «Это вы меня ждете?» — но, выхрипнув дикий звук сдавленным горлом, изо всей силы отрывая левой рукой жесткие пальцы от шеи, он коротким тычком правой руки ударил в темноту, где учащенно свистело кислое дыхание, и тогда его ослепило режущим лучом фонарика, направленного сбоку. В этом свете обозначилось и исчезло озлобленное длинное лицо, маленький плоский нос, мелкие зубы незнакомого человека, которого он только что наобум ударил, — и, спиной быстро отходя назад, на лестничную площадку пятого этажа, он с отчаянием и ненавистью подумал вдруг, что сам готов сейчас на все, даже на убийство вот этого плосконосого…
В прыгнувшем свете фонарика он успел заметить другую фигуру сбоку, какую-то короткую остроконечную дубинку в его опущенной руке, белый мех на отворотах куртки, и в эту секунду, охваченный мстительным безумием, он кинулся в сторону человека с фонариком, ударил выше фонарика — наугад — в чье-то лицо, как в костистое мясо и, ощущая боль от удара в своей руке, услышал вскрик, звук упавшего на цементный пол фонарика, метнулся вправо, где стоял третий со стальной тростью, кулак воткнулся во что-то мягкое, отпрянувшее, и, в бешенстве выхрипывая звериное, страшное, не имеющее смысла, он обезумело метался в темноте, ища ударами чужие тела, лица, и с наслаждением ненависти, никогда так не испытываемой, слышал их вскрики, сипение, ругань, не ощущая ответных ударов, а снизу брызгал ослабевший свет упавшего на пол фонарика, вокруг которого топтались, подскакивали и отскакивали ноги. Потом, отходя к стене, чтобы не подпустить их сзади, он краем глаза поймал на мгновенье чей-то зимний ботинок на толстой каучуковой подошве, взметнувшийся перед ним, и все-таки сумел откачнуться к стене, ошеломленный болью ниже коленной чашечки. Боль была настолько нестерпимой, что он застонал, все тело вмиг облило морозным скрючивающим ознобом, и вонзилась жгучая мысль, что сейчас упадет, скошенный болью, на пол, и они добьют его здесь. «Нет, нет!» — не то подумал, не то крикнул он и яростно рванулся навстречу чужому лицу, снизу подсвеченному фонариком (вздыбленно мелькнули круглые ноздри, глазницы, щетка усов), и почувствовал под своим кинутым со всей силы кулаком хруст чужих зубов, собачий вой, увидел рядом другое лицо, длинное, ускользающее, с маленьким плоским носом, развернулся к плосконосому, но не смог достать его: со смертельной быстротой тупое и огненное обрушилось на его голову, и, падая, со звоном в ушах он в обморочном тумане уловил тускло светившийся стержень, занесенный над ним, и чей-то крик, такой же смертельный, как удар железа по голове: