— Хартли, ведь ты меня любишь? Любишь?
— О… да… но что это значит?
— Мы рядом, мы знаем друг друга.
— Да, это странно, но я тебя знаю, и никто другой мне так не близок. Наверно, это потому, что мы были молодые, позже людей уже нельзя узнать, я, например, не могла.
— Ты меня знаешь, а я тебя.
— Мне казалось, что меня нет, что я невидимка, а весь мир где-то далеко-далеко. Ты и вообразить не можешь, насколько я всю жизнь была одна. В этом никто не виноват. Я сама виновата.
— Я тебя вижу, Хартли, ты есть, ты здесь. Я тебя люблю. И Титус любит. Мы будем все вместе.
— Титус меня давно разлюбил.
— Не плачь. Он тебя любит, я знаю, он мне сказал. Все будет хорошо, раз ты ушла от этого негодяя. Я касался тихих слез на ее щеках, а потом и она, слегка отстранившись, стала гладить меня по лицу.
— Ах, Чарльз, Чарльз, так странно.
— Мы с тобой, как прежде, лежим в лесу… Хартли, пожалуйста, пробудь со мной наконец всю ночь, просто вместе, совсем тихо. Не обязательно нам лежать здесь так до утра, верно?
Она вся сжалась, потом приподнялась, села.
— Это вино. Не привыкла я пить, наверно, пьяная.
— Только уж не проси, чтобы я отвез тебя домой! Слишком поздно, с какой точки ни посмотри.
Она встала на колени, с трудом распрямилась. Я тоже встал и кончиками пальцев поддержал ее за локти.
— Чарльз, ты и не знаешь, что ты наделал. Завтра я, конечно, уйду домой. А сейчас мне надо поспать, я хочу просто поспать, одна, хорошо бы умереть во сне, хорошо бы разбежаться и упасть в море.
— Чушь какая. Ты плавать умеешь? — Нет.
— Пошли наверх. Пообещай мне, что не сбежишь ночью.
— Завтра я уйду домой. Это все моя бестолковость, все-то я так бестолково делаю, нельзя мне было отлучаться из дому. Я на тебя не сержусь, я сама виновата, во всем виновата. Да, я тебя, наверно, люблю, я тебя никогда не забывала и, когда увидела тебя, опять все вспомнила, но это что-то из детства, это не из реальной жизни. В настоящем мире для нашей любви никогда не было места. А то она бы победила и мы бы не расстались. Не во мне одной дело, в тебе тоже, ты уехал, ты теперь и не помнишь, как это было, и теперь для этой любви нет в мире места, она пустая, выдуманная, мы в выдуманном мире и завтра должны его покинуть. Ты говоришь, это судьба, может быть, и так, но не в таком смысле, как ты думаешь. Это злая судьба, моя судьба. Каким-то образом я стала причиной этой путаницы, этого ужаса. Почему ты сюда приехал жить? Это я тебя выманила, бывает ведь, что людей заманивают, не для хорошего, только на горе и погибель. Это я и делала всю жизнь — ни дома не создала, ни ребенка, только ужасы.
Я вспомнил слова Титуса: «Она малость фантазерка», и конечно же, она была пьяна. Спорить с ее безумными словами было сейчас бессмысленно. Я обнял ее покрепче и отпустил.
— Перестань, старушка, маленькая моя. Никуда я от тебя не уезжал, ты только себе оправдания придумываешь. Для нашей любви найдется в мире место, вот увидишь, теперь, раз ты здесь, все очень просто. Настанет утро, будет светло, и ты у меня станешь храбрая. А пока пошли наверх, и спи там, где захочешь.
Забрав свечу, я повел ее через кухню к лестнице. Под дверью комнаты, где спал Титус, лежала полоска света. При мысли о том, как Титус и Гилберт сидят там на полу на подушках при свече, я ощутил укол ревности. Мы с Хартли стали подниматься по лестнице.
Я показал ей ванную, подождал, пока она выйдет, привел в свою спальню, но было ясно, что спать она со мной не будет. И вообще лучше было оставить ее одну. Ее обуял какой-то суеверный страх, вылившийся в отчаянную жажду забытья. «Я хочу спать, мне надо поспать, только спать, спать». В предвидении такой ситуации я еще раньше догадался устроить ложе на полу в верхней внутренней комнате, куда принес матрас со своей тахты. Еще я принес свечу, спички, даже ночной горшок. Я предложил ей пижаму, но она сразу легла, прямо в платье, и укрылась одеялом с головой, как покойница саваном. И действительно уснула мгновенно: прыжок в небытие человека, уставшего непрерывно страдать.
Я вышел из комнаты, прикрыл дверь и неслышно запер ее снаружи. Меня не оставляло кошмарное видение — обезумевшая женщина бежит к морю топиться. У себя в спальне я скинул ботинки и забрался в постель. Я был совершенно без сил, но думал, что от возбуждения не смогу уснуть. Я ошибался: не прошло и минуты, как я крепко спал.
Наутро я проснулся словно бы в новом, полном опасностей мире, как в первый день войны. Пришли и радость, и надежда, но в первую очередь страх, черное смятение, словно глубинная логика вселенной внезапно сплоховала. В чем это я был так уверен, на что полагался? Чего я, собственно, добиваюсь? Не натворил ли я вчера что-то дикое, как преступление под пьяную руку, когда вспоминаешь о нем трезвый? И еще — впереди маячил визит Бена.
То, что Хартли в доме, уже само по себе казалось сном, требовалось срочно выяснить, пережила ли она эту ночь. Я был как ребенок, который бежит к клетке нового любимца проверить, а вдруг птичка умерла. Борясь с тошнотой и сердцебиением, я выбежал на площадку, продрался сквозь занавеску из бус, неслышно отпер дверь и постучал. Молчание. Неужели она ночью умерла, как пойманный зверь, неужели каким-то образом сбежала и утопилась? Я отворил дверь и заглянул в комнату. Хартли была на месте и проснулась. Она привалила подушки к стене и лежала на матрасе с приподнятой головой, закрыв одеялом рот. Ее глаза впились в меня из-под опущенных век. Голова чуть покачивалась, и я увидел, что она вся дрожит.
— Хартли, милая, как ты? Ты спала? Не озябла? Она чуть опустила одеяло, и губы ее шевельнулись.
— Хартли, ты останешься со мной. Сегодня первый день нашей новой жизни, да? Ах, Хартли…
Она стала неуклюже подниматься, прислоняясь к стене, все еще прячась за одеялом. Потом, не глядя на меня, пробормотала невнятной скороговоркой:
— Мне нужно домой.
— Не начинай все сначала.
— Я пришла без сумки, безо всего. Ни пудры с собой нет, ни крема.
— Господи, да какое это имеет значение! Впрочем, я понял, что для нее это имеет значение. В холодном неживом утреннем свете, проникавшем через окно из гостиной, она выглядела ужасно. Лицо оплыло и лоснилось, лоб сморщился, рот очертили резкие складки. Слежавшиеся волосы, сухие и курчавые, напоминали старый парик. Глядя на нее, я ощутил в себе новую силу, сотканную из сострадания и нежности. И поскольку я хотел показать ей, как мало меня трогает ее неопрятно-беспомощный вид, моя огромная любовь готова была преодолеть и более серьезные препятствия.
— Давай вставай, старушка, — сказал я. — Приходи вниз, будем завтракать. Потом я пошлю Гилберта в «Ниблетс» за твоими вещами. Все очень просто. — Я надеялся, что с этим она согласится.
Она медленно подтянулась, встала на четвереньки, потом с усилием поднялась во весь рост. Желтое платье было безнадежно смято, она без толку теребила его и одергивала. Все ее тело выражало конфузливую скованность человека, убитого горем.
— Постой, я тебе дам халат. У меня есть очень красивый.
Я сбегал в спальню и принес ей мой лучший халат — черный, шелковый, с красными звездочками. Она стояла в дверях, воззрившись на занавеску из бус.
— Что это?
— Это хитрая штука. Занавеска из бус. Ну, одевайся. Где ванная, помнишь?
С моей помощью она безропотно надела халат и спустилась в ванную. Я ждал, сидя на лестнице. Она вышла и полезла назад в свою комнату, двигаясь тяжело, как старуха.
— Сейчас принесу тебе гребень, а то пройди к зеркалу в мою спальню, там светлее.
Но она вернулась к себе. Я принес гребень и ручное зеркало. Она причесалась, не глядя в зеркало, и опять опустилась на матрас. Другой мебели, впрочем, и не было — столик, который Титус извлек из расщелины, еще оставался в прихожей.
— Вниз сойти не хочешь?
— Нет, я побуду здесь.
— Тогда я тебе чего-нибудь принесу.
— Мне нехорошо. Это от вина.
— Чего хочешь — чаю, кофе?
— Мне нехорошо. — Она опять легла и накрылась одеялом.
В отчаянии я вышел, закрыл и запер дверь. После этой нарочитой апатии она вполне могла вдруг сорваться с места, выскочить из дому, исчезнуть среди скал, броситься в море.
Я сошел вниз. Гилберт сидел в кухне у стола. При моем появлении он почтительно встал. Титус, стоя у плиты, с которой он научился управляться, жарил яичницу. Он уже чувствовал себя здесь как дома. Это и порадовало меня, и раздосадовало.
— Доброго утречка, хозяин, — сказал Гилберт.
— Привет, папочка.
Шутка Титуса мне не понравилась.
— Если непременно хочешь фамильярничать, имей в виду, что мое имя — Чарльз.
— Извиняюсь, мистер Эрроуби. Как сегодня чувствует себя моя мать?
— Ох, Титус, Титус…
— Поешь яичницы, — сказал Гилберт.
— Я ей отнесу чай. Она как пьет, с молоком, с сахаром?
— Не помню.