Однажды — даже теперь, после долгих дней, минувших с тех пор, он засмеялся от радости при этом воспоминании — он заметил у себя над головой чью-то тень, которая мгновенно притаилась, как только он обратил на нее свой взгляд. Он ничего не мог разобрать, но, решив попытать счастья, выстрелил наугад крупной дробью. Мяукая, как разъяренная кошка, тень заметалась на ветвях деревьев, переплетенных вьющимися растениями, и грохнулась на землю у ног Бэссета, продолжая визжать от боли и ярости. Тень, оказавшаяся человеком, вонзила свои зубы в кожу крепкого дорожного сапога Бэссета. Но и он, в свою очередь, не стал выжидать и сделал другой ногой то, что прекратило мяуканье. С тех пор Бэссет так привык к жестокости, что снова засмеялся, вспомнив это.
Какая ужасная ночь последовала за этим страшным днем! Не удивительно, что он схватил такую злокачественную лихорадку, думал Бэссет, вспоминая бессонную мучительную ночь, когда боль от множества ран казалась пустяком по сравнению с укусами москитов, тучами носившихся над ним. Скрыться от них было некуда, зажечь огонь он боялся. Москиты напоили его тело ядом до такой степени, что при наступлении утра, когда он, спотыкаясь, побрел, как слепой (глаза его почти закрылись от опухоли), он равнодушно соображал, скоро ли ему отрубят голову и, как Сагаву, зажарят. Двадцать четыре часа превратили его в развалину — развалину духом и телом. Он почти терял сознание от чудовищной дозы яда, которую он получил, но все же несколько раз метко стрелял из ружья в тени, преследовавшие его. Днем комары и другие насекомые увеличивали муки; его кровоточащие раны привлекали тучи отвратительных мух, они липли к телу, и он давил их десятками.
Однажды, когда Бэссет снова услышал дивный звук, он показался Бэссету более далеким, хотя и заглушал раздававшийся вблизи в кустах бой военных барабанов дикарей. Здесь-то Бэссет и допустил ошибку. Думая, что он сделал круг и что, следовательно, источник звука находится между ним и берегом Рингману, Бэссет пошел назад, по направлению к звуку, полагая, что он приближается к берегу. В действительности он все глубже и глубже забирался в таинственные дебри неведомого острова. В ту же ночь, приютившись среди переплетенных корней банана, он заснул от истощения, отдав себя в полное распоряжение москитов.
Следующие дни и ночи смутно мелькали в его сознании как кошмар. Одна картина ярко запечатлелась в памяти. Он вспомнил ее теперь. Он внезапно очнулся в лесной деревне и увидал убегавших в джунгли стариков и детей, испуганных его появлением. Убежали все, кроме одного. Чей-то стон, похожий на стон раненого или испуганного зверя, послышавшийся вблизи, поразил его. Взглянув вверх, он увидел ее… девушку или юную женщину, висевшую на дереве под палящим солнцем. Женщина была привязана к ветке за одну руку. Может быть, она висела так уже несколько дней. Ее высунутый, распухший язык был доказательством, что так, вероятно, и было на самом деле. Она смотрела на него глазами, полными ужаса. Помощь невозможна, подумал он, когда заметил опухоли на ее ногах: очевидно, ноги были переломаны в нескольких местах. Он решил застрелить ее… и на этом видение обрывалось. Он не мог вспомнить, выстрелил ли он в девушку или нет, так же как не мог вспомнить, каким образом попал он в ту деревню и как из нее выбрался.
Много картин возникало и исчезало в сознании Бэссета, когда он вспоминал этот период ужасных странствований. Вспомнил он «захваченную» им другую деревню, состоявшую из двенадцати домов. Все жители деревни убежали от его выстрела, кроме одного старика, ноги которого уже не могли двигаться. Старик плевал на Бэссета, хныкал и рычал, когда Бэссет разрывал земляную печь и вытаскивал оттуда жареного поросенка, завернутого в зеленые листья, от которых шел пленительный запах. Именно здесь, в этой деревушке, его охватила необузданная жестокость. Окончив пир и готовясь уйти с поросячьим окороком в руке, он поджег камышовую крышу дома зажигательным стеклом.
Но ярче всего запечатлелись в памяти Бэссета зловещие и мрачные джунгли. Они были точно насыщены каким-то злом. Там всегда царил сумрак. Солнечный луч редко проникал сквозь ветви деревьев в густую зелень лиан, переплетавших ветви; все это — ветви, лианы, другие вьющиеся растения — образовывало крышу, находившуюся на высоте ста футов над головой. А над этой крышей была еще воздушная пелена растительности, чудовищная бахрома из растений-паразитов, питающихся соками деревьев. И он шел среди этого зеленого сумрака все дальше и дальше, вечно преследуемый мелькающими тенями людоедов, духов зла, которые не смели вступить с ним в открытый бой, но хорошо знали, что рано или поздно они съедят его. Бэссет помнил, что по временам, в минуты просветления, он сравнивал себя с раненым быком, которого преследуют степные волки, слишком хитрые, чтобы вступать с ним в открытую борьбу, и вместе с тем уверенные в его неизбежном конце, когда они смогут спокойно насытиться его мясом. Как рога и твердые копыта быка страшили волков, так и его ружье не позволяло мрачным дикарям острова Гвадалканара (одного из Соломоновых островов) приблизиться к нему.
Наступил день, когда Бэссет достиг равнин, покрытых травой. Джунгли резко обрывались, точно отсеченные мечом какого-то божества. Отвесная черная стена джунглей поднималась ввысь на сто футов. И тотчас же за этой стеной, у самой опушки, росла трава, — мягкая, нежная трава, которая усладила бы глаз землепашца и его стад, расстилалась зеленым бархатным ковром на много-много миль вдаль, до самого горного кряжа, вскинутого вверх какой-то древней катаклизмой. Но что это была за трава! Бэссет прополз по ней шагов двенадцать, спрятал в нее лицо, вдыхал ее аромат и, наконец, разразился рыданиями. И в то время как он плакал, дивный гром загремел опять, если только словом «гром» можно дать понятие о таком огромном и вместе с тем мягком, тающем звуке. Он был нежен, как ни один звук из когда-либо слышанных Бэссетом, и был так силен, звучен и могуч, что можно было подумать, будто он исходит из бронзовой груди какого-то чудовища. И все же он через пространство безбрежных саванн приносил благословение страждущей, измученной душе Бэссета.
Бэссет вспоминал теперь, как он лежал в траве с мокрым от слез лицом, прислушивался к странному звуку и удивлялся тому, что он мог услышать его на берегу Рингману. Какая-то прихоть воздушных давлений и течений, рассуждал он, сделала возможным то, что звук залетал так далеко. Такие благоприятные условия могли не повториться в течение тысячи или даже десяти тысяч дней. И как раз в тот день, когда он вышел на берег с негритянской шхуны «Мари», звук был слышен в течение нескольких часов сряду. Бэссет был занят поисками знаменитой гигантской тропической бабочки, распростертые крылья которой равнялись одному футу, бархатной и сумрачной, как сами джунгли. Бабочка имела обыкновение садиться на вершинах деревьев, и ее можно было достать, только выстрелив в нее дробью. Для этого Сагава и нес за Бэссетом ружье.
Два дня и две ночи Бэссет полз через равнину, покрытую травой. Он испытывал большие страдания, хотя преследование кончилось на границе джунглей. Он умер бы от жажды, если бы проливной дождь не напоил его на второй день.
А потом явилась Баллата. В первом тенистом месте, там, где саванна переходит в густые нагорные джунгли, он упал, чтобы умереть. Сначала Баллата завизжала от радости при виде его беспомощности и приготовилась размозжить ему череп крепким суком. Но, может быть, эта же беспомощность тронула ее, а может быть, ее руку задержало человеческое любопытство. Во всяком случае, открыв глаза в ожидании неизбежного удара, Бэссет увидел, что женщина пристально его рассматривает. Особенно поразили ее его голубые глаза и белая кожа. Она спокойно села, поджав под себя ноги, плюнула ему на ладонь и стала соскребать с его руки ногтями грязь — грязь джунглей, от которой почернела его кожа.
Все в этой женщине поражало Бэссета. Он тихо засмеялся при воспоминании о ней — по части одежды она была так же невинна, как Ева перед тем, как закрылась фиговым листом. Худая и в то же время коренастая, с непропорционально развитыми членами, с мускулами, похожими на канаты, с детства измазанная грязью, которая смывалась только случайными ливнями, она была самым безобразным прообразом женщины, какую он когда-либо видел как ученый, изучавший различные дикие племена. Ее грудь свидетельствовала о ее зрелости; единственным ее украшением — это была дань ее полу — был свиной хвостик, продетый в мочку уха. Хвостик был отрублен недавно и еще не успел засохнуть, из него сочилась кровь, которая, капая, застывала на плече женщины, как капли стеарина, падающие со свечки. А ее лицо! Увядшие, обезьяньи черты, приплюснутый, монгольский нос, рот, точно спрятанный под огромной верхней губой, срезанный подбородок, злые косые глаза, мигающие, как у обезьяны в клетке!