История моей любви превратилась таким образом в горькую притчу, иронический смысл которой сполна и со смаком оценил бы Раман Филдинг – ведь в ней полюсы добра и зла поменялись местами.
В это мертвое время в начале восьмидесятых меня поддержал Эзекиль, наш лишенный возраста повар. Словно чувствуя потребность обитателей дома хоть в какой-то радости, он начал осуществлять новую гастрономическую программу, где соединял консерватизм с новизной и щедрой рукой сдабривал их надеждой. Перед отправлением в страну «бэби софто» и после возвращения домой я все чаще и чаще заглядывал на кухню, где он, обросший седоватой щетиной, сидел на корточках, беззубо ухмыляясь и оптимистически подкидывая в воздух паратхи – хрустящие лепешки.
– Веселей! – хихикал он мудро. – Присядь на минутку, баба-сахиб, и мы тут с тобой состряпаем счастливое будущее. Перетрем и смешаем специи, почистим чесночок, отсчитаем кардамонные зернышки, истолчем имбирчик, нагреем топленого маслица для будущего и кинем туда все пряности, чтоб запах дали. Веселей! Успехов в делах для сахиба, вдохновения в работе для мадам, а для вас – красавицу-невесту! Сготовим прошлое вместе с настоящим, и как раз выйдет завтра.
Так я научился готовить «мясную саблю» (рубленое мясо барашка со специями в картофельном тесте) и курицу «кантри кэптен»; мне открылись тайны тушеных креветок, «тиклгамми», «дхопе» и «динь-динь». Я стал мастером «балчау» и научился стряпать «каджу». Я освоил приготовление «кочинского деликатеса» – сочного и пикантного джема из розовых бананов. И, странствуя по тетрадкам повара, все глубже и глубже погружаясь в эту приватную вселенную папайи, корицы и тмина, я действительно почувствовал, что укрепляюсь духом, – не в последнюю очередь потому, что Эзекилю удалось приобщить меня после долгого перерыва к прошлому моей семьи. Из его кухни я переносился в давно ушедший Кочин, где патриарх Франсишку мечтал о Тама-лучах" и откуда Соломон Кастиль сбежал в дальние моря, чтобы возникнуть потом на голубых плитках синагоги. Меж строк его одетых в изумрудные обложки тетрадей я видел Беллу, сражающуюся с бухгалтерией семейного бизнеса, и в магических ароматах его кулинарии я чуял запах эрнакуламского склада, где юная девушка познала любовь. И пророчество Эзекиля начало сбываться. Когда вчерашний день у тебя в животе, будущее представляется в гораздо лучшем свете.
– Добрая еда, – склабился Эзекиль, причмокивая языком. – Питательная еда. Пора нарастить какое-никакое брюшко. Мужчина без животика не имеет вкуса к жизни.
x x x
23 июня 1980 года Санджай Ганди, попытавшись сделать мертвую петлю над Нью-Дели, нырнул к своей гибели. Последовал период нестабильности, во время которого меня тоже понесло навстречу беде. Через несколько дней после смерти Санджая я узнал, что Джамшед Кэшонделивери погиб в автомобильной катастрофе по дороге к озеру Поваи. Его пассажиркой, которая каким-то чудом была выброшена из машины и отделалась небольшими царапинами и ушибами, оказалась блестящая молодая скульпторша Ума Сарасвати – ей, как утверждали, погибший собирался сделать предложение у озера, славящегося своей красотой. Через сорок восемь часов, согласно газетам, мисс Сарасвати выписалась из больницы, и друзья отвезли ее домой. Вполне понятно, что она продолжала испытывать сильное горе и психологический шок.
Весть о случившемся с УМОЙ вновь выпустила на волю все чувства, которые я так долго старался упрятать поглубже. Два дня я боролся с собой, но когда узнал, что она снова у себя дома на Кафф-парейд, я сказал Ламбаджану, что иду прогуляться в Висячие сады, и, свернув за угол, тут же взял такси. Ума открыла мне – она была в черных колготках и свободной, завязанной спереди японской рубашке-кимоно. У нее был испуганный, загнанный вид. Казалось, внутренние гравитационные силы в ней ослабли и она превратилась в рыхлое скопление частиц, вот-вот готовых разлететься во все стороны.
– Ты сильно расшиблась? – спросил я.
– Закрой дверь, – сказала она. Когда я опять повернулся к ней, она уже развязала тесемки рубашки, и та упала к ее ногам. – Смотри сам.
После этого все преграды между нами рухнули. Мощь того, что соединяло нас, только выросла после разлуки.
– Ох, мой, – бормотала она, когда я гладил ее моей искореженной правой рукой. – Да, да, так. Ох, мой-мой. – И позже: – Я знала, что ты не перестал любить меня. Я не перестала. Я сказала себе: горе нашим врагам. Кто встанет у нас на пути, будет сметен.
Ее муж, призналась она, за это время умер.
– Если я такая скверная, то почему он завещал мне все? Когда он заболел, он стал всех со всеми путать и думал, что я служанка. Поэтому я организовала уход за ним, а сама уехала. Если это плохо – значит, я плохая.
Я с легкостью дал ей индульгенцию. Нет, что ты, милая, что ты, жизнь моя, ты лучше всех на свете.
На теле у нее не было ни единой царапины.
– Вот гады газетчики, – сказала она. – Я даже в его сволочной машине не была. Ехала в своей, мне потом надо было еще в другое место. Значит, у него этот дурацкий «мерседес», – как очаровательно она исковеркала это слово: месдииз! – а у меня мой новый «судзуки». И на этой паршивой дороге чокнутый плейбой устраивает гонки. На этой самой дороге, где и грузовики, и автобусы с кайфующими водителями, и ослиные, и верблюжьи повозки, и бог знает что еще. – Она заплакала; я стал утирать ей слезы. – Ну что я могла сделать? Я просто ехала как благоразумная женщина и кричала ему – не надо, убавь газ, осторожно! Но у Джимми всегда в голове винтиков не хватало. Что тебе сказать? Он полетел сломя голову, потом стал обгонять по встречной полосе, там поворот, за ним корова, ему нужно объехать, слева моя машина, он съезжает с дороги вправо, впереди тополь [106]. Халас. Конец.
Я попробовал было вызвать в себе жалость к Джимми, но не смог.
– Газеты пишут, вы собирались пожениться. Она метнула в меня яростный взгляд.
– Ты никогда ни на вот столько меня не понимал. Джимми – чепуха. Для меня ты один имеешь значение.
Мы встречались так часто, как только могли. Я скрывал наши свидания от домашних, и, как видно, Аурора перестала пользоваться услугами Дома Минто – она ничего не заподозрила. Прошел год; больше года. Счастливейшие пятнадцать месяцев в моей жизни. «Горе нашим врагам!» Боевой клич Умы стал нашим «здравствуй» и «до свидания».
Потом умерла Майна.
От чего? Конечно же, от удушья. Она пришла на химический завод в северной части города, чтобы проверить сведения о дурном обращении администрации с многочисленными работницами – главным образом женщинами из трущобных районов Дхарави и Парель, – и вдруг в непосредственной близости от нее произошел небольшой взрыв. Выражаясь бесчувственным языком официального отчета, была нарушена герметичность емкости, содержавшей опасное для здоровья вещество. Практическим следствием этой разгерметизации был выброс в атмосферу существенного количества газа, называемого «метил изоцианат». Майна от взрыва потеряла сознание, получив смертельную дозу газа. В официальном отчете никак не объяснялась задержка с вызовом медицинской помощи, хотя там перечислены сорок семь пунктов, по которым завод нарушил непреложные правила безопасности. Местным медикам также досталось за медлительность в оказании помощи Майне и ее соратницам. Хотя в машине Майне сделали инъекцию тиосульфата натрия, она скончалась, не доехав до больницы. Он умерла в страшной агонии, выкатив глаза, захлебываясь неудержимой рвотой, судорожно хватая воздух, пока яд пожирал ее легкие. Две женщины из ДКНВС, бывшие там вместе с ней, тоже погибли; еще три выжили, но их здоровье понесло серьезный ущерб. Никаких компенсаций уплачено не было. В ходе расследования пришли к выводу, что инцидент произошел вследствие умышленного нападения на Майну и ее группу «неизвестных лиц», и поэтому завод не несет ответственности. Всего за несколько месяцев до гибели Майне удалось наконец отправить Кеке Колаткара в тюрьму за махинации с недвижимостью, но никаких доказательств того, что арестованный политикан имеет отношение к убийству, найти не удалось. Авраам, как я уже сказал, отделался штрафом… послушайте, ведь Майна была его дочь. Его дочь. Понятно?
Понятно.
– Горе нашим… – Ума осеклась, увидев мое лицо, когда я пришел к ней после похорон Филомины Зогойби.
– Хватит, – прорыдал я. – Хватит уже горя. Пожалуйста. Моя голова лежала у нее на коленях. Она гладила мои седые волосы.
– Ты прав, – сказала она. – Пора упрощать. Твои мама с папой должны принять нас, они должны склониться перед нашей любовью. Тогда мы поженимся, и ура. Нам с тобой лафа навсегда, и еще одна творческая личность в семье.
– Она не согласится… – начал я, но Ума приложила к моим губам палец.
– Должна согласиться.
Когда Ума была в таком настроении, противиться ей было невозможно. Наша любовь – императив, уговаривала меня она; наша любовь требует себе места под солнцем и имеет на то право.