— Роберт, знаете ли, по роду службы много времени проводит в разъездах. То он отправляется в Стокгольм, то в Брюссель. В общем, муж ездит куда угодно, но почему-то только не в Англию. И если бы «черная вдова» в конце концов все-таки не прекратила зудеть по этому поводу, клянусь, в один прекрасный день Роберт бы на четвереньках пополз в свою контору и попросил, чтобы его послали в Лондон. Нет-нет, я не шучу. Хотя вообще-то мой муж проявляет больше хладнокровия в отношении миссис Дж___. Это все я… хотя, знаете ли, есть очень солидные люди. Люди, облеченные властью. И я уверена, что некоторые из этих людей, к примеру, совсем как разносчики блюд на вечеринке, потчуют этих нянюшек, как только могут. Им просто приходится это делать — иначе…
Тут звонит телефон, и Шарлотта опять резко разворачивается. Ее алебастровые голени по-прежнему скрещены и плотно прижаты друг к другу, шелковисто поблескивая. Она изгибается в кресле, чтобы взять телефонную трубку.
— Привет, Роберт… ну, все хорошо… да, я полагаю… вот и отлично… по-моему, просто отлично… хорошо… до свидания.
Когда Шарлотта снова круто ко мне разворачивается, на лице у нее явно читается смущение.
— Это Роберт звонил. Он поговорил со своим отцом насчет того, чтобы отмечать день рождения у них…
А тем временем в Центральном парке, на площадке для игр, у подножия 77-й улицы, внутри лиственного частокола, куда все-таки умудряется заглядывать солнце, мафия нянюшек вовсю разрастается и тянет свои щупальца, а «черная вдова» хватает кудрявую челку Бобби («Слава Богу, хоть что-то в этом семействе наладилось») и засовывает ее под шапочку, сшитую из восьми кусков шетлендской «ломаной саржи», на всякий случай поправляет его курточку с четырьмя пуговицами, а затем берет мальчика за руку и ведет его домой, в башню белого кирпича с вульгарными шезлонгами. Она под завязку набита всевозможной информацией.
Часть 4. Любовь и ненависть в нью-йоркском стиле
Паркер хочет, чтобы я вместе с ним отправился в Нижний Ист-Сайд и помог ему вырвать сына из лап грязных хлопников, которые вечно курят марихуану. Он считает, что все репортеры газет прекрасно ориентируются на самом дне общества.
— Идем, — говорит он. — Дробовик за меня понесешь.
Вообще-то у Паркера странная, порой до смешного, манера выражаться. Он использует уйму ироничных метафор и метонимий. Двадцать пять лет тому назад Паркер подцепил все эти ерундовины в Йельском университете, после чего вскармливал их на протяжении множества ланчей в Ист-Сайде пятидесятых годов. С другой стороны, он вовсе не хочет показаться назойливым.
— Я просто хочу, чтобы ты составил на этот счет свое мнение, — поясняет Паркер. — Все это сущая нелепица, если не считать того, что эта нелепица чертовски душераздирающая.
Паркер говорит, что его сын Бен совершенно внезапно, ничего никому не говоря, бросил Колумбийский университет на предпоследнем году обучения и переехал в Нижний Ист-Сайд. О Нижнем Ист-Сайде Паркер отзывается как о караван-сарае для хлопников. Под хлопниками он вообще-то разумеет битников. В интерпретации Паркера все это выглядит следующим образом: его сын Бен теперь околачивается по чердакам четырехэтажных домов без лифтов в Нижнем Ист-Сайде, где валяется на полу, пожираемый вшами и тлей, курит марихуану и переживает видения Уникальности своей хипповой жизни.
А по-моему, Паркер попросту являет собой жертву Информационного Кризиса. Мир пережил добрых семьдесят пять лет увлечения Фрейдом, Дарвином, Павловым, Максом Вебером, сэром Джеймсом Фрэзером, доктором Споком, Вэнсом Пакардом и Роуз Францблау. Все, что вышеупомянутые персоны имели сказать на предмет человеческой мотивации, фильтровалось сквозь Паркера и сквозь всех паркеровских друзей по университету на вечеринках и на ланчах, сквозило в журналах и романах, которые они читали, а также в домашних разговорах с женами, разделявшими с ними ту же самую эзотерику. В результате Паркер прекрасно понимает мотивы всех людей на свете, включая и свои собственные, которые он имеет обыкновение публично разглашать и поносить.
К примеру, Паркер прекрасно понимает, что ему сорок шесть лет от роду, что он очень близок к тому, чтобы занять должность вице-президента агентства, а также что теперь, в данном конкретном возрасте и с данным конкретным статусом, он чувствует нешуточную потребность отправляться в некую разновидность парикмахерской, где время его прихода заранее записывается в журнале, где его всякий раз обслуживает один и тот же парикмахер, где его челюсти обильно смазываются тропическими маслами. Со стороны все выглядит так, как будто Паркер рассматривает в микроскоп некую содрогающуюся амебу, которой он сам, Паркер, по сути и является.
— Я просто не могу ходить ни в какую другую парикмахерскую, — говорит он. — Дело уже дошло до того, что я испытываю реальную физическую потребность подстричься именно в данной конкретной парикмахерской.
В том же духе Паркер может распространяться на предмет одежды, которую он носит, клубов, которые он посещает, музыки, которую он слушает, или, например, того, как он относится к неграм, — в общем, обо всем на свете.
Паркер понимает, что курение марихуаны представляет собой своего рода религию. Он понимает мотивы сына: Уникальность, чердаки, видения, Нижний Ист-Сайд. Он понимает, почему Бен вдруг взял и на все наплевал. Он понимает, почему его жена Реджина говорит, что он просто ___ и что он должен хоть что-нибудь предпринять. Ему известны мотивы, по которым ее фланелевый ротик пытается сподвигнуть супруга на некие действия. В общем, Паркер понимает все, до самого конца, а потому пребывает в безнадежной депрессии.
Вот так и случилось, что в один прекрасный день мы с Паркером идем по авеню Б. в Нижнем Ист-Сайде. На Паркере коричневый честерфилд и мотоциклетный шлем с Мэдисон-авеню. Мотоциклетный шлем с Мэдисон-авеню — это еще один из сугубо паркеровских терминов. Так мой приятель называет свою фетровую шляпу со складкой по центру, но без всяких выемок по краям — что-то вроде хомбурга без загнутых полей. Вообще-то он носит ее с удовольствием. Совершенно неизбежным образом, двигаясь по авеню Б., Паркер то и дело оглядывается через плечо. Вот он, Паркер, в своей модной одежде, с умасленными челюстями, проходит мимо старого кинотеатра на авеню Б., громадного гниющего здания с львиными головами и разбитыми окнами лепрозория. Вот Паркер проходит мимо расположенных на перекрестках магазинов с плакатами, агитирующими за Касселя, Каплана, Олдрича и всю прочую братию. Их изображения сперва были наклеены друг на друга, а затем оборваны и теперь напоминают рыбью чешую. Вот Паркер вышагивает по узким улочкам, где здания с обеих сторон буквально обвешаны пожарными лестницами. Вот он, этот зрелый сорокашестилетний чиновник, бродит среди словно бы оплавленных витрин магазинов. В Нижнем Ист-Энде имеются целые улицы, которые выглядят так, словно стоящие там дома подверглись интенсивному нагреванию, начали плавиться, а затем вдруг застыли, точно мухи в янтаре. Половина магазинов пустует, а их витрины изнутри затянуты серой пленкой. Потолки этих магазинов неизменно забраны квадратами листового металла, покрытыми для довершения печальной картины странной плесенью, и все они выгибаются. Рекламные вывески так облупились, что там остался один лишь металл цвета застарелого креозота, — даже те вывески, что прежде несли на себе гордую надпись «Бодига-и-Карнесерия». Все здесь коллапсирует под нью-йоркским мхом, который представляет собой смесь сажи и корпии. В окне типографии, опять-таки под слоем сажи и корпии, висит образчик объявления о бракосочетании. Мистер и миссис Бенджамин Арншмидт объявляют о том, что их дочь Лиллиан выходит замуж за мистера Аарона Корнилова. Брачная церемония состоится 20 октября 1951 года. Это объявление, похоже, еще сильнее углубляет депрессию Паркера. Вне всякого сомнения, он спрашивает себя, в каком именно безнадежном комке янтаря Лиллиан Арншмидт и Аарон Корнилов застыли сегодня.
Наконец Паркер сует голову в какой-то дверной проход, заходит внутрь, поворачивается и спрашивает меня:
— Ты уверен, что это здесь?
— Ты же сам сказал — дом номер четыреста сорок восемь, — говорю я ему. — Это как раз четыреста сорок восемь.
— Отлично, — отзывается Паркер.
Вот он стоит у входа в трущобный многоквартирный дом. Не правда ли, звучит ужасно? Однако выглядят трущобные многоквартирные дома еще хуже. Коридор выкрашен такой краской, которая и цветом, и густотой, и комковатостью в точности напоминает жидкую грязь. Мы с Паркером входим внутрь и видим у лестницы три мусорных бака. За мусорными баками имеются две двери — одна ведет в подвальную квартиру, а вторая — к квартире на первом этаже, откуда выскакивают двое-трое ребятишек. И тут же их мать восходит в дверном проходе, точно Луна, отражая свет лампочки в двадцать пять ватт и что-то крича на испанском. Затем детишки протискиваются обратно, оставляя нас наедине с мусором и любопытной живой картиной из жидкой грязи. Некогда здесь обработали грязной краской решительно все, включая коробочку с зуммером дверного звонка. Из коробочки даже не потрудились вытащить проводку — просто обрезали провода и покрасили их огрызки. Так здесь и получился этот цвет под названием «землевладельческий бурый», необычайно стойкий к времени, всемирному потопу, тропической жаре, арктическому холоду, крутым разборкам, помоям, крови, возбудителям проказы, тараканам размером с мышей, мышам размером с крыс, крысам размером с терьеров, а также к местным жителям из числа люмпен-пролетариата.