— Там, где я, нет запахов.
Марина стояла в ванной комнате, смотрела в зеркало.
Оказывается, не одна она с реальностью не дружит. «Ты жила в своих картинках, потому меня выносила», — сказал Корто. Именно «картинки» помогали ей выжить — дома, и когда Вадим пропал, и после истории с соседом — потом ведь два месяца из квартиры не выходила.
Воспоминание: сосед и его отпрыск-уродец, мелкий, прыщавый, вталкивают ее в свою нору на первом этаже. В коридоре — коробка, в ней полдюжины щенков — пищат, карабкаются друг на друга. Эти двое волокут ее через комнату, валят на кровать с пожелтевшим бельем, начинают срывать одежду. Молчат, сопят. Кроссовки стянули — она извивается, катается по вонючей простыне и задевает рукой стоящую у изголовья пивную бутылку.
Бутылка раскололась у соседа на голове, и он соскользнул на пол, развалился. Сын-уродец разжал пальцы. Марина вскочила, держа бутылочное горлышко с острыми краями. Мелькнуло молнией: «Если он его выхватит, мне конец». Бросилась в коридор, связка ключей торчала в замке. Сердце в горле колотилось: откроется ли? За спиной — движение. Выбежала на лестничную клетку, ломанулась босиком по ступенькам. Следом — топот. Даже если домчать до квартиры, дверь открыть не успеть: уродец на один лестничный пролет отстает. Сердце бесилось в горле, выстукивало: «Что делать, что делать…» Но тут гудевший лифт распахнул створки и явил толстуху, жившую этажом ниже Марины. «До-обрый день!» Уродец встал как вкопанный, этот ее «до-обрый день» прозвучал из другого, человеческого измерения. «Здрасьте», — выдавила Марина. Уродец перевел на нее взгляд. Секунду они смотрели друг на друга, и страшна показалась не злоба в его глазах, а пустота.
Неизвестно, чем бы кончилось, не выбери отец уродца профессию ветеринара. «Мне бы коту слабительное…» — толстуха поставила на пол авоську, и Марина бросилась вверх, выдергивая из кармана джинсов упрямые ключи. Уродец что-то ответил, она промазала мимо замочной скважины, и все не попадала в нее, не попадала. Когда распахнула дверь, кот попытался по обыкновению выскочить на лестницу. Улетел с мявом в конец коридора.
Рассказать это матери она не решилась.
А собачий доктор выжил.
«Там, где я, нет запахов». Айко тоже живет на другой — рисованной — планете. Застряла меж двух миров: ни француженка, ни японка, всюду посторонняя. Как Анька, которая как-то сказала: «Чужая я дома», узнав, что у двух девиц в лаборатории на заводе ходит в «жидовках». Тогда она и об эмиграции задумалась.
— Я чуть не уснула, пока тебя не было, — Айко полулежала на подушке, прижимая к груди вторую, поменьше, и походила на девчонку, которая не может расстаться с детством — только вместо плюшевого медведя у нее в друзьях шелковая подушка с ирисами. Марина села на кровать:
— Ты из Парижа в Токио из-за работы уехала?
Ответ последовал не сразу. Айко, похоже, со сном боролась.
— Завалила выпускные экзамены в лицее, купила билет на самолет и улетела. О работе тогда речь не шла. — Айко поморщилась. — Но…
— Но?
— Но все к лучшему, — она погружалась в подушки, как в зыбучий песок, теперь одни глаза были видны. — В Японии я оказалась востребованной.
«Что-то тут не то», — подумала Марина, но Айко вынырнула из «песка», улыбнулась:
— Ты просила про Синее Дерево рассказать. Его выдумал мой дед-японец. И все из-за бабушки — он очень любил ее, она умерла до моего рождения. Деда я видела редко, только во время летних каникул, — тем важнее казалось то, что он говорил. Его Синее Дерево меня долго спасало… правда, от всего не спасло.
Айко замолчала, и Марина повторила за ней:
— От всего?
Но Айко не ответила, просто продолжила:
— Я ему жаловалась, что дети со мной не дружат. Я была дикой, молчала все время, они меня и избегали. А я еще больше замыкалась. Хотелось играть на переменах, но я уходила в класс и сидела одна, пока кто-нибудь не прибегал и не начинал меня задирать. У нас был один хулиган, он как-то забрался в девчоночий туалет и подглядывал за мной, а потом рассказывал, «какие у японки трусики» — мальчишки смеялись, а я не знала, куда деваться… Но Синее Дерево даже с ним меня примирило.
Марина хмыкнула:
— Примириться с маленьким дурачком или с отцом, отравлявшим жизнь, — не одно и то же.
— Если идешь своей дорогой, то — одно. Скажи, отец любил кого-нибудь до или после твоей матери?
— Да.
Марина наткнулась на это письмо, совершая несанкционированную вылазку в отцову комнату. Она маялась дома, не решаясь выходить из-за упырей с первого этажа. Прикрывалась затяжной простудой, а мама «догадалась»: депрессия, «разошлась с кем-то», оставила в покое. И вот Марине вспомнилось, что работник советского посольства в Японии помимо сборника манги подарил отцу набор для каллиграфии, который отправился во тьму под кровать.
Деревянная коробочка с иероглифами на крышке. Марина дунула на нее, взметнула сноп пыли, чихнула и покинула место преступления с добычей в руках.
В наборе лежал свиток бумаги из рисовой соломы, «васи»; две кисти — большая и поменьше; тяжеленький сосуд и к нему чернила, «суми», — твердый брусок черного цвета: надо только водой развести.
Марина сидела на полу, разглядывала сокровище. Конверт, надписанный перьевой фиолетовой ручкой, на адрес мастерской, прицепился внутри к крышке, не сразу заметила.
Острый почерк… На штемпеле — дата ее рождения. Странное совпадение.
Полгода как Дмитрий обосновался в мастерской. Комнатушка на последнем этаже жилого дома в Чебоксарах казалась раем, хоть и без центрального отопления. Но рай и таким бывает — когда сбежишь из глуши-деревни, из-под надзора матери, вечно всем недовольной, и особенно тем, что денег в дом не носишь. Открываешь холодильник, и раздается вопль: «А ты туда что-то клал, чтобы брать?» Иной раз и не кормила. Или так — шарахнет на стол тарелку: «Жри, Пикассо!» Работал кое-где кое-как, денег хватало только на краски и холсты.
Под давлением матери попросился на свежевыстроенный Чебоксарский хлопчатобумажный комбинат художником. Глупая идея — он по текстилю специалистом не был. Оформлять не хотели, но начальник отдела кадров поинтересовался: «Портреты умеете рисовать?» У начальника была большая семья, вся неопортреченная. Он-то спустя год и выхлопотал мастерскую, рай.
Тут, летом плавясь от жары, а зимой окопавшись возле обогревателя, Дмитрий писал. Он сошелся с Храпуновым, школьным учителем рисования, на славу великого живописца не притязавшим и не создававшим конкуренции. Более того, Храпунов подавал идеи, иногда безумные, но тем и интересные. Так, завидев в мастерской среди портретов, натюрмортов и пейзажей футуристическую картину, он выволок ее к свету, повторяя: «Наконец! Наконец-то!» По его разумению, черная луна на красном фоне и странные мрачные здания с кривыми окнами были как раз тем «искусством», которое «должно открыть многие двери». «Да я просто так нарисовал, — отмахивался Дмитрий. — Было настроение». Храпунов кипятился: «Ты дурак! Это твой шанс! Пейзажи любой выпускник художки малюет, а это — самовыражение!» Полтора года назад, зимой 1967-го, докатилась от Москвы до Чебоксар история с выставкой художников-нонконформистов, не продержавшейся и дня, но замеченной публикой. За январское воскресенье около двух тысяч человек увидели картины неформалов. У Храпунова в столице жил дальний родственник, который был знаком с типом, вхожим в дом к Оскару Рабину, участнику скандального вернисажа 1967-го. Идея Храпунова была такова: нарисовать с десяток футуристических картин, сделать с них фотоснимки — чтобы холсты не тащить — и отправиться в Москву, к Рабину. Посмотреть, что он скажет. Хорошо бы в их Лианозовскую группу войти. А там, глядишь, выставки, горькая слава бунтующего против системы артиста… «Вылет с комбината», — продолжил Дмитрий. «Тебе что важнее — зад начальника отдела кадров малевать или признание?!» «Мастерскую отберут», — задумчиво произнес Дмитрий. Но уже знал — в Москву поедет. Потому что Рабина знают, а его нет. А он лучше Рабина. Надо только собраться и еще картин нарисовать. Нонконформистских.
Вся жизнь его в тот день полетела под откос.
Оскар Рабин оказался худым приветливым человеком с бритой головой и в больших круглых очках. Дмитрий стеснялся, пил чай, отказавшись от вина, разглядывал столетний иконостас два с половиной метра в высоту. Тоже — рай. Сюда, в трехкомнатную квартиру на «Преображенке», семейство Рабина перебралось из лианозовского барака, где ютилось в комнате настолько сырой, что обувь покрывалась плесенью: барак когда-то строили для заключенных — прямо на земле, без фундамента. Слушая Рабина, Дмитрий подумал, что ему тоже недурно бы какие-нибудь мытарства пережить, для «биографии». Хотя мать-самодурка, холодная мастерская, провинциальная жизнь, работа на комбинате — все это не сахар.