Здравствуйте, вот и я. С добрым утром. — Я к вам вроде зари, хотя на улице темно. Я к вам пришла — вы бы хоть сесть предложили — пришла, потому что все ушли, а деваться некуда. Вы уж меня простите. Я бескорыстно пришла, без намерений — черных, как их общепринято считать, хотя они самые светлые. Вот. Никаких намерений. Я вас люблю любовью брата, а может быть, еще сильней. Хотя, я — в отношении к вам — сестра, но — любовью брата. Что делать? Посоветуйте — я в ужасе. Отчего? — я спросил. Да сама не знаю, отчего. Выходите замуж, я посоветовал. Так, сказала она, так. Так я и знала. Смешно вы живете. И холодно у вас. Ох, сказал я — ну что вам предложить? Вот чай есть. В три часа ночи чай пьют сумасшедшие — так она сказала, как афоризм, с которым невозможно не согласиться, если человек не в себе. Но не в три часа ночи? — так я ее спросил — уж полчетвертого, сказала она, полчетвертого. Знаете, — говорю я, — светлеет, с богом, по домам. Позвякивают колокольца? — спросила она. Вот что, я ей говорю, вот что мы сделаем. Я понимаю, что вам худо, но вы — не отчаивайтесь. Лучше всего лечь спать. С кем? — спросила она. — Вы что, со мною пришли спать? — Да, сказала она. Во всяком случае. — вместе, а то одной уж очень плохо. И спать пора — и никак не уснуть — пропела она — и заплакала, что, конечно, неспасимо никак, неспасаемо. Все-таки вы меня выслушайте, говорю я, послушайте меня внимательно. Я вам сейчас тут все постелю. У меня еще есть раскладушка, так что устроимся. Сколько вы выпили? Не помню, сказала она, бог память отшиб. Вы хоть дома-то дверь закрыли? — спросил я — а от кого? — так спросила она — да и воровать нечего, а чего есть — не жалко. Тем более — я убеждена — с воровством — поскольку воровать нечего — покончено в целом, в частностях и навсегда. И вообще — отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног, хотя странно, что прах — у ног, хотя он должен сыпаться на голову — а? — на голову — но — к ногам — а откуда он, кстати, сыплется, прах? — загадочная история. Тут она опять заплакала и упала лицом вниз на мою кровать. Я вышел на улицу — благо, что идти-то рядом, а то бы, а то бы — страшно даже подумать, какие трудности надо преодолеть человеку, чтобы добраться, допустим, от Химок до Черемушек, если у него нет денег на такси и все виды транспорта еще не работают! — но — к счастью, мы жили недалеко. У нее, естественно, горел свет. Дверь была широко и гостеприимно распахнута. Нет, все же, подумал я, все же нет. Есть что украсть, что вывезти, есть. В холодильнике было молоко, кефир, — чего, собственно, я искал на утро, которое неотвратимо близилось и еще — еще было то, что должно было уложить мою собеседницу в кровать — так, чтоб уж не вставала милая, ибо иных способов я не знаю, придумать не могу — под руками тоже нет — была там бутылка этого странного полуконьяка, выпускаемого не то Венгрией, не то Югославией, такая большая довольно бутылка, холодная, нераспечатанная, даже завернутая — обвернутая, скажем, обволакиваемая нежнейшей белой бумажкой. В простых вещах, вроде совести, добра — и — прочее и прочее и еще раз прочее — говорят так — уж не скажу, что сложно, что длинно — скажу. А она сидела в соседней комнате и ревела. Слово — неподходящее, но — что делать! — ревела. То есть слезы лились. Истерики, слава богу, не было. Просто невидимые миру слезы лились. Чтобы их невидимость сохранилась, я дверь прикрыл, сел за стол, украшенный устрашающим количеством еды и выпивки, налил сам себе, поставил пластинку, послушал что-то, о чем-то, что-то такое, от чего запить хочется, хотя пели по-английски — вдвоем. Такая-то у них была взаимная обида друг на друга — чисто английская. Я это понял даже при минимальном знании языка, но поскольку все песни про одно и то же, то там, в этой английской песне, он куда-то уезжал — вследствие недоразумения, очевидно, но уезжать ему явно не хотелось, а они сидели в какой-то теплой комнате — с камином — и все дело было в камине, который им достался по наследству, и у этого камина их бабушки, прабабушки и прадедушки занимались тем, чем выпало заниматься им, то — есть выясняли отношения, а это все выслушивали дрова, или уголь — чем они там топят, — еще выслушивали собаки, стены, геральдические деревья с родственниками на ветвях, а они — опять-таки по недоразумению — расставались. Причем, дуэтом. Я сразу выпил петровской водки, сочувствуя этим англичанам, которые — опять-таки по недоразумению — разбегаются от своих каминов, но — подумал я — если у песни конец не грустный, то к чему она? — Все правильно. Бегом, бегом — от всего. А дождик за окном перерастал в ливень. Я зажег весь свет — все возможные осветительные приборы — даже кварцевая лампа в Этом доме была — вот вам жизнь, как в метро. И тут явилась Виолетта. Я сам ей дверь открыл, догадавшись, что это она — когда открыл, правда, ибо я ждал чемпиона мира, но Виолетта впорхнула, ничуть не удивившись мне, сбросила плащ, ни слова не сказала — что очень украсило ее — и решительным шагом направилась туда, куда ей не следовало бы идти — туда, где лились невидимые миру слезы. Но — поскольку она, Виолетта, была гениальной женщиной — о чем позже я попытаюсь рассказать, — то ее движение души не обмануло. Я их оставил вдвоем. Мне бы вообще следовало уйти отсюда. У меня были — были, к сожалению, а теперь их уже не будет — свои дела, да и к чему я здесь? Что за имя Виолетта — оперетта! — оперетта.
Сейчас явится чемпион мира. Да мало ли кто еще! — Я бы вышел, но дождь! — хлестал, а я без плаща, в пиджаке, идти недалеко, но промокнешь, простынешь, опечалишься, а тут Виолетта-оперетта, невидимые (уже видимые) миру слезы, чемпион мира, стол накрыт, а дома у меня запустение, мрак, неоконченные работы, долги, звонки, неприбранность, что другим нравится во мне, а мне уже давным-давно не нравится, а тут светло, чисто — в гостях! — я давно не был ни в каких гостях. А хорошо ходить, должно быть в гости! Вообразим себе. А невидимые миру слезы лились меж тем. Плакали уж в два голоса. Такие стенки в этих домах — все слышно, просто все, все подробности и всхлипы. Ох, подумал я. Ох, а вдруг чемпион мира тоже заплачет? Прямо три сестры. Две сестры и один брат. А я в этой пьесе вроде полового — двери открывать, пить с хозяйского стола, пока они заняты чем-то, нам, половым, недоступным, ладно, ладно. Эти англичане уже допели, перевернем. Теперь уже другие жалуются, на другом языке. Чего-то им тоже нескладно. А те, за стеной — ревут. Дождь идет, они ревут, пластиночка вертится, стол накрыт, свечи горят — зажег — и тут явился чемпион мира. Он приехал на своей машине — сухой совершенно — я помог ему внести ящик шампанского. Ровно шестнадцать бутылок — он бы и сам донес, но мы как-то сразу поняли, что тут сейчас что-то неладно, в доме, он это сразу понял, как только вошел, и мы решили действовать сообща, даже в мелочах, вроде внесения этого пресловутого ящика, которого он стеснялся ужасно, и — кстати — совершенно зря. Я ему это сказал, какой он молодец, но он, будучи уж настоящим молодцом, только улыбнулся, по как-то не так, как улыбаются, а так, как извиняются. Кроме того, он не знал, кто я здесь. Он понял, что я уже выпил до него, и основательно, но он интуитивно — так мне показалось, во всяком случае, понял и другое — что я его друг и помощник, если что случится. В общем, мы сразу поняли друг друга. Сразу. Как только этот ящик внесли. Он даже в комнату ту не стал заходить, а сразу зашел туда, где стол, и сразу, без тостов, как-то по-деловому выпил стакан водки, хватанул рукой капусту, крякнул — очень вкусно у него это получилось — и спросил: надралась уже? Я развел руками, понимая, что это не тот жест, но что я знал? Вот дура, сказал он. И еще выпил. Какой-то у него был вид но-хорошему озабоченный. И дура он сказал всерьез, а не походя. А ты кто такой? — так он спросил. Ты чего здесь? А ты чего здесь? Я его спросил. Он был младше меня, чемпион мира. Но по всему — по малейшему — по всему было видно, какой он хороший парень и как ему охота мне сейчас каким-нибудь простым, но действенным способом врезать в скулу или еще куда-нибудь, ибо он справедливо считал, что я ее напоил для каких-то гнусных целей, пока он мчался сюда со своим ящиком шампанского. Знаешь что, я ему сказал, я тебе помочь не могу. Самое умное, если мы их выгоним под дождик — дело летнее — не помрут. Но — ты бы сам к ней зашел, а я сматываюсь немедленно. Я в этот футбол не играю. Хоть ты и чемпион мира, но никто не виноват, что остальные люди — не чемпионы. Я тебе желаю добра и, если тебе хочется, можешь отправить меня в нокаут, я с удовольствием посплю здесь в коридоре, распластанным. Только чтобы сразу, с одного удара и чтобы челюсть потом не вправлять. Ох, — сказал он совсем как я. Да я понимаю, сказал он, понимаю, все я понимаю. Ты знаешь, какая она идиотка. Дура. Может быть, — вот что. Давай смоемся. Пусть они тут поплачут. Да нет, сказал я, куда уж смываться? Сейчас ее папа приедет. А слезки — оттекут. Это все так-сяк — враскосяк. Мы еще с ним выпили. Он такой был расстроенный, что я даже подумал, что при его серьезности и целеустремленности он так сейчас напьется, что уж меня на борьбу с ним не хватит, если вдруг ему придет в голову шальная мысль, что я — единственный его противник и враг, и причина — первопричина — всему. Но тут вошла Виолетта. Вовсе не заплаканная. Я из солидарности, так она сказала — реветь из солидарности — все-таки поступок. Это я ей сказах. А чемпион мира еще выпил. Виолетта и на самом деле была прекрасна. Хмурость чемпиона мира ее ничуть не расстроила, напротив — позабавило ее то, что мы тут вдвоем сидим, а он еще и пьет неизвестно отчего: горя нет, счастья нет, ближайшие опасности не предвидятся. Что ж еще? Вот с Виолеттой мы сразу же нашли тот способ общения, который не подразумевал никакого общения, а лишь то, что она была прелесть, умница, и то, что ревела — из солидарности, — и прочее. Чемпион мира приуныл. Но Виолетта — вот уж человек, вот уж человек, так человек. Вот, — она ему сказала, — хотя вы и чемпион мира, но не забывайтесь. Вы, она ему сказала, помните, что вы — чемпион. Вам и памятник могут установить, а вы тут сидите, водку пьете — с писателем, а я актриса. А она — вообще никто. Я тоже не актриса, но если нравится, я так назовусь. Могу и на колени встать, раз вы чемпион. Вот он — она ко мне обратилась — он — не чемпион, я о нем только хорошее слышала, но мне это крайне подозрительно, если о ком-либо говорят хорошо. Я тут же ее разуверил. Тут же.