Я заглянул в одну из открытых картонных коробок на углу стола. Она была полна заготовками из папье-маше, теми, что Петька делал в свободное время для «воркшопов»: болванки лиц, нечто вроде головы Голема – полуфабрикат, из которого потом можно сделать кого угодно, расписав маску и наклеив парик…
Петька объяснял мне когда-то, что зрительская фантазия гораздо богаче готовой бездарной куклы и что в такой вот болванке уже заключен некий образ, который зритель может дополнить своим воображением.
Выудив из коробки одну болванку, я повертел ее в руках… Длинная вытянутая морда, едва обозначены рожки, бородка: черт? козел?..
В этой заготовке, в этой отдельной голове заключался целый спектр эмоций. Если глянуть анфас, то – оскаленная, с раскосыми узкими глазами – она выражает злобу и хитрость. Но если чуть склонить ее набок и немного опустить подбородок, оскал исчезает, и остаются полуприкрытые, очень печальные глаза…
Меня так и подмывало достать из шкафа и подробно рассмотреть старую куклу Вильковских. Ведь это ее, пропавшую из семьи на целых три года, так горько оплакивали сестры-наездницы, Яня и Вися? Впрочем, возможно, все было иначе, и то, о чем рассказывал доктор Зив…
Тут отворилась дверь спальни, прискакал оживленный Карагёз, прошлепала в ванную Лиза – дом ожил.
Затем я отлично позавтракал и с Лизой (завтракать могу раза три за утро, без всякого ущерба для организма); мы с ней вышли «прошвырнуться» и долго гуляли по центру, отогреваясь в магазинах, галерейках, книжных пассажах.
День и сегодня был серым и холодным, прихлопнутым крышкой подвального неба, зато вечер и ночь, как и вчера, обещали огни, волшебство, золотые шары и звезды на шпилях Тынского храма, пронзающих белую тьму.
Я затащил Лизу в симпатичный ресторан в Унгельте – «У мудрого орла». Мы уселись у окна, Лиза – так, чтобы видеть любимую аркаду в совершенно флорентийской галерее дома напротив, а я – лицом к небольшому камину, в глубокой утробе которого колыхались, вытягивались и потрескивали струйки огня. Сквозь Лизины волосы, влажные от тающих снежинок, огонь казался двоящимся и вспыхивал дружными искрами, перемигиваясь в тайной игре.
Кроме нас, в ресторанчике сидели только двое: мужчина средних лет и его маленький сын. Пока отец, рассеянно глядя в окно, одолевал под пиво свои картофельные клецки, мальчик, стоя коленками на стуле, рисовал портрет отца на выданном ему официантом листе. Он что-то быстро, страстно и ладно говорил сам себе по-французски, вскидывая пушистые брови и мелко штрихуя тени на портрете. И чем ближе к окончанию продвигался портрет, тем убедительней и эмоциональней сам с собою соглашался мальчик. В конце концов он перевернул на отца бокал с пивом, и две официантки захлопотали, устраивая папашу у камина; тот с полчаса еще сушил вельветовую брючину, совсем по-домашнему сидя в кресле и вытянув ногу к огню…
Я чувствовал, что Лиза оживлена и развлечена моим приездом, рада прогулять меня, да и сама рада проветриться. Выглядела она совсем здоровой. Шутила уместно, адекватно, без малейшего напряжения вспоминала наши иерусалимские вылазки – то есть была на удивленье хороша…
Впоследствии, анализируя то, что произошло тем же вечером, я пытался вновь и вновь проверить «задним числом» свое впечатление от Лизы. И каждый раз вынужден был повторять себе: ничего болезненного, возбужденного, тревожного в ней не было. Наоборот, вся она была полна неожиданным и новым для меня умиротворением: чуток поправилась, и ее тонкая, обычно бледная кожа изнутри была напоена смугловатым теплом, странным для такой долгой зимы, чудесно отзываясь по цвету и горчично-медовым глазам, и копне пылающих волос, и даже языкам огня в камине…
Я протянул через стол руку, сжал ее тонкую кисть и спросил:
– Лиза… все хорошо?
Она благодарно вспыхнула, улыбнулась и, глядя мне в глаза, проговорила:
– Да, Боря. Как ты почувствовал?
– Тут и чувствовать не надо, – отозвался я. – Достаточно на тебя посмотреть. На тебя, на него…
– Дело в том, – медленно проговорила она, – что у нас кое-что произошло… Одна вещь, очень дорогая, вернулась в семью. И как только он… как только она вернулась… – И спохватилась, перебив саму себя: – Нет, не сейчас! Не хочу – походя. Все – вечером, ладно?
Я догадывался, о какой вещи идет речь, но решил не тормошить Лизу. А про вечер вообще молчал, дабы не опростоволоситься. Пусть Петька сам выкручивается. И вдруг подумал с досадой – смешно: что это я рассуждаю об этом так, будто мой друг обманывает жену с любовницей? Бред какой-то: в конце концов, это его профессия, его заработки, его лучший номер, жаждущий публики, как прекрасная женщина жаждет выхода в свет – проветрить лучшие наряды. Не вмешивайся ни во что, доктор, предупредил я себя. Не вздумай лезть со своими проповедями в их дремучую чащобу – там серый волчок, хватит Бобу за бочок.
Подозвал официанта и попросил счет: дело шло к вечеру, пора уже было возвращаться. Мы оделись и вышли…
С неба все сыпалась и сыпалась мягкими комками снежная каша; брусчатку тротуаров, с утра чищенную от снега и льда, опять завалило и подморозило. Мы шли в ущелье тесной улицы, что ведет от Унгельта к Староместской площади, увязая в рыхлых бороздах свежего снега, и я взял Лизу под руку, для чего мне пришлось нагнуться.
– Ты такая крошка, – сказал я, – мне удобнее посадить тебя за пазуху, как Дюймовочку.
Она рассмеялась:
– Да уж, мы с тобой очень смешные, когда идем рядом.
А я подумал с внезапной горечью: если б эта женщина была моей женой, моей настоящей женой, я бы всегда, не только зимой, носил ее за пазухой; ей бы не пришлось убиваться из-за какой-то проклятой куклы, и никто не посмел бы ее обманывать, и я бы… она у меня бы…
– Сейчас время месс и концертов, – сказала Лиза. – Поют замечательные голоса. Хочешь, пойдем на концерт?
Я замялся и пробубнил, что мы с Петькой вообще-то сегодня… куда-то там… я не помню – куда. Кажется, корпоративная вечеринка. Очень жирные бабки в минуту времени.
– Ну и ладно, – легко согласилась она. – А я знаешь что сегодня приготовлю? – И загорелась: – Слушай, Боря, я сегодня совершу героический рождественский поступок. Правда! Когда, как не сейчас? У меня утка в морозилке! Догадайся, что ее ждет.
– Неужели танец с яблоками? – спросил я.
– …и с орехами, и с черносливом. Так что вы там не накидывайтесь на их бутерброды, хорошо? Отвыступали и быстренько домой. Я буду ждать, потому что сегодня… – Она улыбнулась мягкой, очень значительной улыбкой: – Сегодня, знаешь… будет объявлена грандиозная новость.
Не иначе как отыскала что-то в своей газетке, подумал я. Обнял ее за плечи и сказал:
– Лиза, ты такой молодец! Ты самый грандиозный молодец из всех молодцов на планете!
И мы с ней вдруг остановились посреди улицы и троекратно расцеловались.
– А во сколько вам надо быть там? – уточнила она.
И я – расслабленный, растроганный дурак! – ответил:
– В девять, кажется. Но мы должны еще по пути куда-то заехать, что-то забрать, а после, вероятно, возвратить на место, так что…
Она резко обернулась ко мне. И я понял, что допустил роковую ошибку.
– За чем заехать? – спросила она, с мгновенно осунувшимся лицом. – И куда? Все куклы дома…
Я забормотал, отбрехиваясь и увязая все хуже и тошнее, и в конце концов решительно объявил, что, как всегда, все напутал.
Она молчала; так, в молчании мы спустились в метро и добрались домой. Там уже нас дожидался Петька. Открыл дверь с утюгом в руке: видно, выглаживал сорочку.
– Где шляетесь, злодеи? – добродушно буркнул он. – Я уж решил, вы сбежали. Борька, шевелись, у тебя только полчаса – набриолинить усищи.
Я, честно говоря, ужасно трусил: Лиза могла приступить к расследованию, и нам, по моей милости, пришлось бы выкручиваться, как двум жуликам. У меня в этом не было никакого опыта. Но она странным образом утихла и была необычайно кротка все оставшееся время, пока мы собирались. Петька торжественно складывал в пузатый кофр кукол и реквизит: как я понял – необходимая маскировка. Я торопливо принимал душ и переодевался, радуясь, что догадался прихватить приличный костюм.
Короче, расслабился… Петька же – что значит жизнь на пороховой бочке – мгновенно что-то учуял.
– Лиза! – крикнул он из спальни. – Ты мне что-то очень смирная, Лиза! Почему не бьются чашки, не визжат тормоза?
Она ровным тоном ответила:
– Я размышляю об утке…
Я подумал – слава богу, пронесло. В общем, оказался не врачом, а типичным благодушным кретином…
Наконец Петька появился – одетый, в отблесках огней грядущей рампы.
Я взглянул на него и подумал: что значит – артист!
Вот идут же человеку смокинги и фраки! Как ему идут эти бабочки, запонки-манжеты-трости! На мне вся эта униформа приемов и торжеств сидит, как брезентовый чехол на пирамиде Хеопса. А этот – едва натянет на плечи фрак и нацепит бабочку перед выходом на сцену, как происходит поразительное преображение: вместо подзаборного бомжа, с косичкой на рюкзаке, выплывает какой-то, черт его знает – итальянский актер в роли последнего отпрыска венецианского рода Монтичелли. И куда деваются сутулость, вечно мрачная физиономия? У него и жесты появляются другие, и вся повадка меняется: плечи развернуты, руки как у дирижера, взгляд спокойно-властный. На стильном некрасивом лице с орлиным профилем тлеет обаятельная косая улыбочка. И даже это нелепое ухо с серьгой, и сквозняковые глаза – тоже работают на образ. Ничего себе, сахалинский мальчик из дощатого барака погранзаставы, думаю я в такие минуты. И любуюсь. И горжусь им…