Привыкли к этим сетям и местные жители — в основном рыбаки и семьи рыбаков. Разве что смешно им и жадно, что сеть пошла не по назначению, что так нелепо занятие праздных ученых, получающих, однако, за то не слишком, правда, большие, но все же бесплатные деньги, пока те вкалывают на сейнерах, утруждая мускул…
Однако и от меня требовался небольшой мозговой подвиг, чтобы преодолеть и эту ступеньку, запнувшись об нее, и обнаружить, что, по сути, моя ухмылка не многим лучше той, местной.
Есть ряд злополучных областей человеческого сознания, в которых все себе кажутся в той или иной степени специалистами. Кажущаяся доступность занятия есть мишень для невежды: он в нее попадает.
И впрямь. Следующим объектом, после ловушек, останавливавшим экскурсионное внимание, была некая просвечивавшая насквозь будочка под названием «марковник» (в честь Марка, построившего ее…). На крыше ее были таинственно расположены круглые коробки; в домике щелкали приборы, выглядевшие чрезвычайно усложненно; множество разноцветных, навсегда перепутанных проводов внушало почтение. И тут я про себя отмечаю, что эталоном сложности на всю мою жизнь была и осталась швейная машина, которую мне запрещали крутить…
Скажем, эти таинственные круглые коробки на крыше оказались всего лишь открытыми небу клетками, в которых по радиальным жердочкам прыгало всего по одной птичке. Жердочки эти системой проводов соединялись с электрическими счетчиками, которые и щелкали каждый раз, как птичка прыгала на очередную жердочку. Хотелось Марку знать, на какие из жердочек птичка прыгает охотнее и чаще и в какое время года: на северные? на южные?.. Он изучал ориентацию перелетных птиц.
И только-то?! А какое замечательное сооружение!
Вот на чем я, всем сердцем находящийся на их стороне, милостиво допущенный в их среду вот на чем я себя ловлю…
В прошлый свой приезд я был поселен на чердаке, над так называемой «людской», где велась камеральная обработка. Это был роскошный чердак собственно говоря, второй этаж самого большого на наблюдательном пункте дома. На чердаке были свалены старые сети и кое-какой станционный хлам. Я бродил по чердаку, набредая на странные вещи, скажем, связку стеклянных глаз различных размеров, от совиных до воробьиных, для чучел… Мне было здесь хорошо. Я вышагивал мимо сетей по длинному чердаку в напряженном творческом молчании. Наскучив вдумчивым хождением, мог я выйти на своеобразный мостик, площадку наружной лестницы, и посмотреть сверху на открывавшийся мне вид с капитанским прищуром: я видел дюны, и лес, и небо, и ловушку с рассевшимися на растяжках отдыхающими птицами. Я мог посмотреть вот так как бы в глубокой задумчивости и со вздохом вернуться к своим не подвигавшимся ни на строку рукописям. Оказалось, что я очень много наработал на этом чердаке: полромана. Это я с удивлени-ем обнаружил, вернувшись, и мое чердачное существование окрасилось особым счастьем и успехом. Я рассчитывал на этот чердак и в этот раз, исчерпав все другие способы. Поэтому, когда чердак оказался занят, я ощутил это жестко, как удар по последним творческим возможностям. В чердаке таилась единственная причина моего молчания.
Чердак теперь был заселен куда более многочисленно, чем мною. Он был уставлен серией клеток с юными птицами, выращенными так, чтобы звездное небо было как раз тем, чего они ни разу в своей жизни не видели. Сотрудница Н. изучала, какую часть в общем комплексе ориентации играет звездное небо… Каждое утро я желчно наблюдал, как она стаскивала с чердака клетки, с тем чтобы в течение дня юные птички находились в более естественных, чем ее опыт, условиях, на воздухе и солнце. И каждый вечер, как начинало темнеть, я наблюдал, как она втаскивала их назад под чердачное небо взамен звездного. Лестница была узка, крута, с шаткими перилами… клетки были громоздки и неудобны, заслоняли ей дорогу… мой взгляд, провожавший бедную Н., не был доброжелателен…
— Не считаешь ли ты, — сказал я, в очередной раз застигнув ее за этим неуклюжим занятием, — что ты давно уже изучаешь влияние ежедневной переноски птиц на второй этаж, а не звездного неба?..
Не получив ответа, я побрел в свою будку.
Будка эта была любезно предоставлена мне сотрудником, ушедшим в отпуск. Она была выстроена для себя, с большим уважением к собственному вкусу. Личность строителя была запечатлена здесь на всем, к чему бы я ни прикоснулся, — клеймо умельца. Это мастерство в прикладных занятиях было особенно характерно для обитателей станции. Само наличие мастерства в наше время всегда являлось для меня значительным свидетельством. Я сознавал, что оно — недаром. Значит, и их основная работа, невидимая обывателю, так и не понятая мною, содержала в себе это качество, раз уж оно столь наглядно проявлялось по периферии… Стройматериалы были найдены на берегу моря; стены были оклеены географическими, историческими (крестовый поход для детей, Османская империя…) и морскими картами, на которых я нет-нет и с удивлением обнаруживал эту вот будочку, в которой жил; все откидывалось, складывалось — столик, стулик, кровать… — не занимая никакого места, крайне удобное в обращении… Я играл в личные вещи хозяина, не находя применения своим. Мысль моя паразитировала в столь уютном пространстве.
И я выходил прочь из будки — болтаться без дела по территории, разминаться на узких тропках с сотрудниками, болтающимися по делу. Я заметил сотрудницу Н. с плоским ящичком улова в руках и прошел за ней в «людскую» посмотреть, что она такого поймала…
Время было непролетное, улов был случайным — она поймала всего трех птичек. Занятие обмера и записи было тысячекратным — мне всегда нравились эти заученные движения, которым было некуда развиваться как в артистизм. Птица в руке — это более чем редкое в обыденной жизни явление. Здесь, казалось, ладонь была для того и выдумана: как удобно, как точно соответствует наша пустая горсть тельцу птички, повторяя его! Как быстро и четко это все: алюминиевая полоска обжата вокруг ножки — запись В журнал, обмер крыла… вот Н. дунула птичке в затылок, раздвинула перышки, определяя возраст, и бросила ее головой вниз в узкий прозрачный кулек чашку специальных весов: птичка весила свои восемнадцать граммов. Далее роскошным жестом — взмах кульком в открытое окно… птичка, легко выскользнув, три раза стремительно провиснув в нежданной свободе, улетела навсегда от нас…
Я сунул свой негибкий и корявый в сравнении с птичкой палец сквозь сетку — оставшаяся последней птичка глянула на меня сердитой бусинкой и небольно, но отважно клюнула это чудовище моего пальца.
Я хотел спросить сотрудницу, не влияет ли шок кольцевания на дальнейшую жизнь птицы (шутка ли, с вами бы так!..), — и на этот раз удержался, не спросил.
— Какая славная птичка… — сказал я лирически, доставая из сетки палец.
— Птичка… — презрительно сказала Н. — Который год ты к нам ездишь, хоть бы одну птицу запомнил, как называется… Хоть бы эту!.. Ведь станция названа ее именем!
— А как называется станция? — спросил я.
Я вышел. На доме было выведено Fringillа.
Fringillа — это всего лишь зяблик. Слово «зяблик» я знаю давно, птицу зяблик я не узнаю никогда. Я принадлежу своему поколению каждый раз гораздо больше, чем предполагал. Не знаю уж, какими изгибами истории, или прогресса, или века оправдать эти бельма сознания?.. Птица, дерево, куст, трава… до личного знакомства так и не дошло. Каким обделенным чувствую я себя каждый раз в лесу! Вот птица вспорхнула с ветки… с какой ветки? какая птица? «У животных нет названья. Кто им зваться повелел?» Как я ценю этого поэта, нашедшего мне оправдание. Действительно, незнание не мешает мне немо и молитвенно упиваться природой, если я ее невзначай замечу… Но — какая же нищета и бедность!!
Птица? — Сорока, ворона, воробей… Может быть, синица…
Цветы? — Роза, ромашка, подснежник…
Бабочка? — Капустница… (Прощай, Владимир Владимирович!..)
Тут входит моя двенадцатилетняя дочь, и я в строку этого текста продолжаю опрос:
— Скажи, только не задумываясь, подряд, какие ты знаешь деревья?
Дочь, несколько удивленно, но послушно:
— Ель, сосна, береза… — Пауза. — Клен, дуб… Может быть, каштан?
Дочь честна, она не называет далее чего не знает: бук, граб, ясень. Это слова, а не деревья. И далее:
— Травы?.. Лопух, подорожник, одуванчик… Остальное — просто трава.
— Майский жук, навозный…
— Кусты… Черная рябина, сирень…
Как быстро захлопывается ряд! Она не знает больше меня Она знает столько же, сколько я. Ее поколение не поправит ошибки моего, а усвоит их…
— Божью коровку забыла — тоже жук… Птиц больше знаю!.. обрадовалась она и далее, как молитву, отбарабанила слово в слово мое невежество: — Воробей, ворона, синичку какую-нибудь знаю, попугая маленького, снегиря не видела, снегиря знаю… Молчит.